index page



Al Manac

главная  |  на сайте  


главная
на сайте


ШАМШАД АБДУЛЛАЕВ – ОДНО СТИХОТВОРЕНИЕ САЛЬВАТОРЕ КВАЗИМОДО

«Он пришел не с неба, нет, на бледный,
полный морскими травами луг северного сада
спрыгнул он вдруг, Ворон,
с крутых листьев: не символ
в согнутом радугами и дождем лете,
Ворон, настолько реальный, как акробат
на трапеции в Тиволи.

Легко ломающаяся, изменчивая картина вошла
в день, который в нас
заканчивался и в нас вогнулся
каруселями и кругами сильной воды,
остатками жарких матросских песен или
следами женщин в портах.
Пробил час на самом отдаленном берегу
Европы, оцепенелой и сейчас
Словно бы ищущей невинности.

Ворон был еще счастливым знаком,
похожим на другие, когда
я собственный мир
во всех фигурах и границах испробовал
и сдерживал крик,
чтоб искусить
медленное пространство,
удивленное, что я тоже смею кричать.

Может быть: игра, ожидание, жестокость;
однако немного иронии, и все теряется, и свет
пугает больше, чем тень. Ведь и ты
надеялась на внезапное, неведомое слово.
Потом Ворон повернулся,
поднял легкие ноги
и пропал в воздухе твоих зеленых глаз.
Немного иронии,
и все потеряно».*
 

Жизнь длится для того, чтобы непременно был создан лучезарный ворон, неуязвимый и нежный, как темные итальянки, пришедшие на лакомую сушу тоже не с неба. Случившееся настолько достоверно и чисто, что одинаково непонятно в разных обстоятельствах (почему бы ворону не вымолвить «я твой брат», подражая музилевскому дрозду, сказавшему запросто «я твоя мать»?). Угольно-гибкие крылья стиснули птицу в Апеннинском зазеркалье и подчеркнули как раз нормальный для интуитивных прозрений ее комфортный размер (таким образом, кажется, происходит укрупнение дореального в предмете средней величины), помогая ей замереть (будто она твоя плоть и кровь вне «общества без общения»**) четкой четкостью и впредь не быть архаичным объектом символического прочтения. Перед нами переход к высшему беззаконию, обычно прикидывающемуся редким рефлексирующим гаданьем, но на самом деле испепеляющему всякий авторитетный скепсис. Когда ворон сгибает на крутых листьях картину дня, наступает конец (стихотворение, очевидно, было опубликовано в послевоенные сороковые годы, словно бы ищущие невинности) герметизма, подобно тому, как камера Джузеппе Ротунно, снимающая руку раненого гарибальдийца в Леопарде, предвосхищает угасание Рисорджименто и ранний этап декадентской эпохи. Ворон изначально асимметричен, он возникает внезапно вопреки общей эпической тенденции и всем ее заложникам. В первой строфе натыкаешься на ослабевший нерв и впрямь устаревшей аналогической литературы, в которой идиллическая энергетика стирает все остальное своей непроявленностью: выстраданный рецепт. Во второй вогнутая внутрикадровая твердь (в ту секунду, когда смолистые перья сжались на луговой траве) начинает вращаться, усугубляя сбивчивую недвижность созерцаемого существа внутри воскресшей Европы. В третьей вдогон исторической аллюзии нам высылают гипнотическую помеху, хотя вроде бы уже прозвучал отказ от аналогики и поэзии отсутствия, — иррациональную теплоту, лежащую за пределами сформулированного языка (пантеистический крик, развеивающий границы и фигуры физического «я»). Здесь раздражает лишь одна уступка художественной условности — «счастливый знак», рискующий превратиться в обыденном мозгу в птичий муляж. Но «северный сад» в устах южанина-сицилийца содержит вкус метампсихозы и сияющих фрагментов недосягаемых существований: скромное косноязычие в гуще стильных избранников вдруг удостоено благоволения цветущей случайности, пробуждающей всю твою гетеросексуальную и метафизическую тонкость, как если бы исчез рай (то есть пропала нужда в сплошной ответственности), кроме послушной посюсторонности средиземноморских мест с их безопасной маргинальностью, и две фигуры, на сей раз не первородные парии, ворон и его двойник в Лацио, забывший лицедейство и цирковые пассы в умерщвленной мимике и в искусной застылости, как бы наследуют почти горнюю обстановку. Поскольку небо небольшое, женщины словно воспаряют над своими следами, от которых они отдалились по горизонтали в портах. Птица (как трогательно) поднимает ноги и моет, и в этом эпизоде не найдешь даже намека на нехватку — единственное, что может помешать — въедливая ирония лицемерного читателя, hypocrite lecteur. Юсуф Караев перевел это стихотворение в Вене в 1993 году. Я не знаю, в какой сборник был включен «Ворон» — в «Землю несравненную», в «День за днем»? — и это неважно, та как важен восторг, перед которым боги бессильны. На всякий случай процитируем одного аравийского юношу: «Я тот, кто умирает, когда он любит» — насколько меджнунова сентенция прекрасней не менее пронзительного признания несчастного Нижинского: «Я тот, кто умирает, когда его не любят».

Квазимодо — нобелевский лауреат, но в сознании восточной элиты он входит в список авторов второго эшелона, и тут, в инертной сутолоке, писатель, воспевший ветер в Тиндари, совершенно неизвестен. Тем лучше. Чувствуешь невероятную польщенность от чтения подобных вещей, избегающих странного величия некой назревающей литературы и обреченных на забвение. Поэт, наверно, ощущал полуобморочное блаженство рядом с пасторальной близостью ни разу прежде не звучавшей безличной интенции, в которой чудесным образом отсутствуют и объективность (всегда, в любых видах условная, имеющая допустимые пробелы и пределы), и спонтанные тектонические сдвиги. Ответ, имитирующий романтическую прямоту, подтверждает глубину неясных вопросов, поставленных в сугубо визуальной сфере: не с неба, нет (хотя именно оттуда), бледный луг, морские травы, радуга и дождь, трапеция в Тиволи, водные карусели и круги, зеленые глаза вечной любовницы — каждая деталь ценна, потому что она внушает иллюзию, что мы, истосковавшиеся по честной частности, воспринимаем ее целиком, едва ли желая, чтобы иссякла летняя песнь в прозе повидавшего европейский континент сновидца и нашедшего, наконец, свой рок и свою дикцию нигде, в простой сцене в романском воздухе.

Все правильно, надо быть толстокожим, дабы выдержать натиск извне сентиментальной и расчетливой в азиатской версии нивелировки, но почему тотальность сущего сейчас дышит в квазимодовской атмосфере — благодаря ослепительной онтологической незрелости или все-таки опыту, о котором литературной теории знать необязательно? Некогда гипотетическая цельность, в которой кульминация заменяла норму на острие вербального отчаяния, теперь покоится в свершившемся доверии к бессчетной открытости, где подобное подобно подобному, в суфийском приключении — от восхищения к ворону, к фатальной единственности, перед которой многообразие мира испытывает мандраж. И никакого давления, требующего, чтобы вы прозевали главное, преданную вам всюду «краса есть правда» из оды греческой вазе, никаких ожиданий неведомого слова (ведь несбыточное сбылось, и сегодня лучшее вовсе не то, что не родилось), никаких жестоких игр-препирательств-сомнений (только Безымянное пока заигрывает с молниеносными предвестиями нетерпеливых дифтонгов — «не с неба, нет» и т. д.). В тексте нет ставшего монотонным постмодернистского вампиризма, впитывающего терминологию и слоящиеся наблюдения других и другого ради красивой и, вероятно, верной цели: бесстрастности. В этой стихотворной сейсмике уловлен баланс между фамильярной артикуляцией и естественной в данном случае сакральной патетикой, и такое произведение мог выдумать, если б он жил в сороковые годы двадцатого века, творец с аффектно-лирическим вектором, знающий, пока он пишет четырехстрофную эклогу, corvo, чувственные приметы ясного пакибытия: лексика мистифицирует нейтральную разговорную речь, но за счет родовой ручной среды и солнечной влаги вокруг матричных вопросов, тиволийского акробата без тени, похожей на акробата, черной птицы в зрительном центре она возвышается над наждачной действительностью в последний год мировой бойни и калькирует прообраз элегической эманации, приснившийся поэту, который наносит точные слова на точки, отмеченные высшими силами. Чем ближе мы к морю, тем меньше голосов и немее ворон (это уже Эдем), представляющий не столько сердце бессердечья, как джарелловский зверь, сколько радостный бесконечный финал в нашей личной эсхатологии. Слегка пассеистский оптимизм в молодой интонации поэмы, смутно обращенный назад к силуэтам сумеречников и к лирическим шедеврам «периода невинности» (Прати, Стекетти), нужен, чтобы создать эффект присутствия и заставить нас поверить, что призрачность и есть полнейшая подлинность и, в сущности, иного спасения мы не получим. Ворон сицилийского писателя — не эмблематичная пагуба, сопровождающая западного читателя от балтиморского мизантропа до мрачной мощи позднего Теда Хьюза, а бесспорное подтверждение дремлющего в нас витального опьянения. Латинянин минувшего столетия не контрабандой протаскивает в текст святое мужское лето, но просто видит то, что видно — La divina mimesis — пусть в оцепенелой Европе. Как писала Гюндероде, «уже нет ни двух, ни трех, ни тьмы тем, и тело с духом уже не отделены друг от друга… все принадлежит себе», и, как сказала другая немецкая душа, все проникнуто всем (Гельдерлин), в то время как ворон импринтинговой искрой врезается в твою память, словно первый крупный план в Аккатоне, или бешеные бабочки Монтале, или астральный туринский холм Павезе, или номер 5 на Rue des carmes Унгаретти, или река Арно Марио Луци. И какое элегантное завершение, упраздняющее умную усмешку, едкое побуждение причинить ущерб тому, кто вытерпел и окровавленные руки, и молоток с Голгофы, и плачущих сильных солдат! — немного иронии, и все потеряно — типичное свидетельство ангелического зрения упрямого одиночки, заглянувшего в бездну и сохранившего влечение к утопии. По словам Витторио Серени, умолчание сегодня вымирает — среди бодрых заклятий и орнаментального витийства это означает, что следует придать голосистость лакунам и беспамятству, пребывающим постоянно в промедлении. После оказавшихся безвредной шелухой каверзных и низких крушений кругом царит какая-то легкая юношеская алогичность. Видимое — отныне отнюдь не запредельный чужак и не удод с пророческим и язвящим хохолком, являющийся из черепа в фосколовских Гробницах — сделалось конкретным, и недавний столь сложный человеческий язык почиет в своем уклончивом порыве. Жребий мягок и трезв. Зрачки черного небожителя пьют свет, не будучи им. Гелиофил, тебе вряд ли суждено «остаться замурованным на мертвом острове вдали от всех сердец».***

*     Стихотворение С. Квазимодо «Ворон» в переводе Юсуфа Караева
**   Из Сен-Жон Перса
*** Цитата из «Небесного света» Квазимодо

Шамшад АБДУЛЛАЕВ 


НА САЙТЕ:

ПОЭЗИЯ
ПРОЗА
КРИТИКА
ИЛЛЮСТРАЦИИ
ПЕРЕВОДЫ
  НА ИНЫХ ЯЗЫКАХ

АВТОРЫ:

Шамшад АБДУЛЛАЕВ
Сергей АЛИБЕКОВ
Ольга ГРЕБЕННИКОВА
Александр ГУТИН
Хамдам ЗАКИРОВ
Игорь ЗЕНКОВ
Энвер ИЗЕТОВ
Юсуф КАРАЕВ
Даниил КИСЛОВ
Григорий КОЭЛЕТ
Александр КУПРИН
Макс ЛУРЬЕ
Ренат ТАЗИЕВ
Вячеслав УСЕИНОВ
другие >>

БИБЛИОТЕКА ФЕРГАНЫ
ФЕРГАНА.RU
ФЕРГАНА.UZ

SpyLOG

FerLibr

главная  |  на сайте  |  наверх  

© HZ/ DZ, 2000-2002