Любой искренний поэт – большей частью сознательно
– обращен к смерти. Он ежесекундно вовлечен в эту сторону.
Такая внутренняя направленность становится привычной – почти
как мускульное напряжение, вряд ли ощутимое. Предательство
друга, измена жены, различные жизненные трудности не играют
никакой роли. Напротив, роскошный солнечный день, буколическое
спокойствие – вот главный предлог для безумной тоски. Завороженный
смертью, поэт готов испытать потаенный удар аннигиляции. Он
хочет показать реальность вне всякой идеи. Если этот прием
удается ему, то он попадает в пустоту, в молчание, понимаемое
как единственно ценный поэтический материал. Начало – отсутствие,
откуда вытекает все, в том числе и лирическое переживание.
Именно сквозь подобное обстоятельство проступает беспощадность
автора к молниеносно настигающей его метафоре, с которой он
сдирает кожуру банальной определенности. Примеров много. Все
они утверждают одно: поэзия должна вступить в брачный союз
с темным безмолвием.
Поэт выжигает в пустой, повседневной действительности тягучее
событие, когда сквозь вещи прорастают усталость и залитая
летним светом меланхолия. И вот что удивительно: человек бросается
с десятого этажа; мы не видим его лица (он стоит к нам спиной),
и поэтому не знаем его истинного состояния. Кошка грациозно
пересекает помещение; белая, нежная занавеска тяжело и медленно
колышется; кто-то забегает в комнату, напевая тихую песню,
и тотчас выходит, ничего не заметив. Никто не чувствует самого
важного: странную безысходность внутри элегической атмосферы,
пронизанной ликующим солнцем. Не является ли самоубийство
поэта следствием нетерпения, торопливости? Смерть – добыча,
которую он постоянно преследует. В ней исподволь набухает
идея жертвенности как неоспоримо подлинной, предназначенной
лишь ему реальности, в которую он истечет; и хотя внутренний
голос неизменно твердит ему "еще рано", он тем не менее пытается
ускорить поступок и опережает конец в сладостном нетерпении.
Когда в литературе разрушают видимое и профанируют невидимое,
смерть придает происходящему предельную упорядоченность. Она
– вспышка духовности, будто неожиданно блеснувший рядом мимолетный
музыкальный фрагмент из "Волшебной флейты", никак вроде бы
не соотнесенный с нормальной притупленностью обычных чувств.
Смерть в данный момент и есть – без обмана – самый правдоподобный
"случай" среди всеобщей бессобытийности: свернутый, неизбывный
процесс скрытой божественности, мелькнувший – здесь и сейчас
– на мгновение.
В общем, никакой инфернальности – наоборот, все невероятно
просто и обыденно, как вдох и выдох. Танатос, говоря грубо,
излюбленный архетип в европейской лирике – от южных рыданий
Джакомо Леопарди до холодной пристальности Теда Хьюза. Мы
нуждаемся в паузе, в перерыве, который вовсе не делит окружающее
и наше затравленное Эго на сон, явь тишины. И едва ли нужно
противиться той мысли, что поэтический толчок расцветает и
покоится на гипнотически-внимательном "отдыхе", то и дело
посылающем автору смутную догадку о чем-то в высшей степени
значительном. Так возникает новая страсть, уплотняющаяся в
родное пространство, где абсолютно завершен только язык. Дальше
– по сценарию: жест, оцепенение, глубина воздуха. Движение
к смерти подстерегает нас в первой же любовной строке – оно
шевелится в пяти-семи вкрадчивых звуках, окликающих друг друга
на расстоянии; оно, кажется, готово деликатно отступить в
тень и вместе с тем через несколько слогов намеревается оттеснить
наиболее эмфатичный образ куда-то за край уступчивой страницы,
притворившись тотчас легким впечатлением любви. Капля вкусного
опиума проникает в текст, где ясная грамматическая мощь означает
неуклонно приближающийся "другой берег", хотя в мире тотальной
конкретности любая пташка способна одурачить стихотворение
своей здешней достоверностью. Однако, наперекор всему, поэт
силится натравить поток лирического письма, кромсающего тупую
версификацию на еле мерцающую в произведении пустоту. Это
особая форма поэтического риска, откуда гораздо удобней дотянуться
до смерти или по крайней мере прикоснуться к дистанции, заботливо
и аккуратно отделяющей молодого человека от его столь желанной
будущности. Милость возносится над судом. Настоящая встреча
– лицом к лицу – с полным пониманием собственной предначертанности,
разумеется, намечена мудро на более поздний срок. Эта чудесная
оттяжка и дразнящая длительность несуществующего бережно ведут
нас к реке, к двери, к прощанию с одиночеством.
|