Родился
в 1964 году в Москве. Окончил
Московский физико-технический
институт. С конца 80-х – в
Риге, был близок кругу журнала
"Родник". В настоящее
время живет в Риге и Москве,
работает в сфере дизайна и
рекламы (был главным художником
"Общей газеты" и
т.п.). Переводит стихи латышских,
польских, немецких поэтов.
Выпустил четыре книги стихов
и переводов.
С.Морейно на Вавилоне.
См. также – Орбита.
|
:::
Как
пьется текила белая,
так с тобой говорит земля
необретенная.
И у всех твоих бед
один ответ, вернее, вопрос –
помнит ли меня тот журавль,
что видел меня на опушке?
Ай,
кактусовая канджа!
Серебро луны над золотом песка.
Гонцы расстреляны,
узелковое письмо не дойдет.
:::
Тут
туман так крут, что его извивы
застывают, превращаясь в отроги.
Как-то окончательно сиротливы,
мы пугаем его отродий.
И они бредут по ночным болотам
в поисках таких же других отребий.
Я ищу тебя, своего пилота,
бросившего на мель мой легкий жребий.
:::
Мусорная
весна.
На бреге
восточном Остзея,
в одиночестве, – как написано, –
во взвешенности, на ветру
хочу – ты сочтешь, конечно,
это смешным – услышать фразу
из иного места, из бытия
нездешнего, несколько тонов
певучего языка, еще не бывшего…
Эти широты – хотя бы и я
лишней счел их льстивую кротость –
отличаются белизною песка,
здесь хорошая рыба.
Здесь
порой мне кажется, что, пока
там хотели, здесь, может быть,
могли бы.
:::
Твой
лик, превращенный тенями в головоломку,
я считываю из черных точек и белых
линий;
в проточную нежность окунаю голову,
лоб, улыбку
и вынимаю нитку розовых лилий.
Если
начнешь вдруг молиться во церкве на
студеном
плачущем озере, оставь свою тень при
входе.
Журавль и синица согреют ее не хлебом
единым,
я ж подгребу со временем с кровью
и плотью.
Я ведь
имею всё, и себя тем паче.
Ближний берег, дальние дачи.
Эта коса заменяет тебя мне, и столь
удачно,
что, будь ты женою кесаря, не стала
бы дальше.
:::
Эти
дрова не горят, и леса над озером
тонут в сплошном мираже
весеннего полдня,
без искры извне.
Одни качели раскачиваются
взад-вперед, и временно
мы равны на их весах.
«Все
чаши мира, – сказала ты, –
сольются в одну мою, когда
другие взойдут на помост,
и тебе суждено видеть
мою крылатую тень,
кто б ни стоял
напротив».
Пристегнись.
Над млечным плёсом хлопoк.
Заводи, и я тебе покажу: мельничное
колесо прорывает хлопок пристани,
и зaводи меняют кожу.
:::
На черном
серебре след упавшей слюды
или звезды, распавшейся, как слюда.
От берега до горизонта твои следы
уходят и теряются без следа.
А память
разойдется: к кругам круги,
к ряби рябь и тишина к тишине.
Белый жар – к хлебу твоей ноги,
к вину твоей руки – алый снег.
:::
Двое
вдали
на ветру у моря
под мелким дождем
стынут, скукожившись;
капюшон выдает
женский образ на задворках
мультилингвальнейшего из сообществ.
Подойти, погреться
их выморочным теплом,
нежностью, хмурой,
как дружелюбие камня, изо дня
в день в штыки встречающего волну.
Корабли
твоих снов
всю ночь плывут по венам,
развозя отравленный воздух.
Кабы
не странный наклон деревьев,
могло бы присниться,
что море играет с берегом в «го» или
«нарды»,
из одиноких ракушек выстраивая
сумеречное домино….
Кабы не птицы,
не барки, идущие на волнорез,
ведясь на чье-то окно.
Да,
когда бы не птицы.
:::
Нашу
печаль выпила лодка на этих волнах
–
тех самых, большой глубины,
большой старины и седины.
И то, что стояло в планах, не
выполнено и стало: сны.
А что
бы со всеми нами сталось, кто всех
их
из месяца в месяц, вот
так, из года в год, –
если не вечное эхо –
не этих вод?
:::
Наши
дрейфующие хутора и летучие проселки
откуковали свое, отгнездились, и вот
сидят,
нахохлившись, под кисеями серых небес,
рассчитанных на двоих, максимум,
троих, как в шатрах чайханы.
Вдалеке,
пожалуй, ну очень вдалеке
море, не сдерживаемое берегами,
бьется в схватках с известняком,
омертвением, плавником
вдоль спины.
В долгих
криках, порожняком,
встречным курсом ты ко мне,
я к тебе, беспризорная баржа
с блесной в десне без слов,
без снов и без объятий.
Чьи
зовы мы слышим?
:::
Холмы
созрели. Облако синевы
стекает от предплечий и до лобка.
Иисус идет, не касаясь густой травы,
беспечный – от костела до кабака.
И карты
рая брезжат передо мной,
натянуты на темные бреши дня.
И крылья падших изрешетивший зной
покалывает нежно тебя/меня.
:::
Солнце
бьет в глаз восточному соседу,
пересекающему соборную площадь,
мощенную булыжником позднего нанзианзина,
вбитым в русский торф гастарбайтером
победившей орды.
Трудно тянется день над стрелкой затрапезных
рек,
хмуря монгольские скулы,
и павшие витязи высылают вранов и
голубиц своих душ
вкусить его сдобной ветхости.
Жизнь
лишь начинается. Я пью стоя…
:::
Розово-сладкий
бит
яблочной густоты.
Если кто не убит,
пусть это будешь ты.
Тот, кто с тобою ест
яства, пусть он и есть я;
золото здешних мест
требует тонкой лести.
Правая
твердь в левых морях.
Бравая смерть. Блеф сентября.
:::
Как
бы то ни было,
открытый висок искушает,
кажется,
сильнее, чем обнаженная шея;
их незащищенность – наше
оружие, вольных стрелков.
Небо,
небо, небо
(дезо, серебристое наподобие
махового крыла альбатроса,
асфальтовая повязка ниндзя,
иероглиф ’янтарь’
(осенний покой комнаты
при закрытых дверях;
он же ласковая улыбка пены,
льющейся через край бокала))!
Тонут в предвечности чаячьи крики,
но есть ли надежда на хоть одну еще
зиму?
Горстка
бакенов:
знак в море oкон.
Уходящий
в ночь плачет,
остающийся в ней –
платит.
Морской
закон.
:::
Под
вечер он вышел за городские ворота.
Волосы стелились по ветру серой поземкой.
Осенние листья медом текли мимо рта.
Дорога раскачивалась от ударов подземки.
И он
отнюдь не казался нищим в щипках,
щенках
и городках лоскутного одеяльца.
Но, когда почувствовал сок на веках
и воск на щеках,
то, не оборачиваясь, узнал эти пальцы.
Ибо
бои подступали к его судьбе,
и он прорывался с ними сквозь боль
и муку.
Но, когда почувствовал кровь на шее
и кровь на губе,
то, не оборачиваясь, признал эту руку.
V.05-X.05