index page

Hamdam Zakirov's Literature Archive (in russian)


FerLibr

главная   |   на сайте   


главная
на сайте

ХАМИД ИСМАЙЛОВ, СОКРАТ ШАРКИЕВ:
Стрелы неба – копья земли (Хлебников – Лорка)
часть 2

Вот на этом и обрывается, собственно, тот труд, который послал мне по почте господин Исмайлов, не считая статьи по мусульманской поэтике Лорки, приводимой мною в приложении. С одной стороны велик соблазн продолжить рассечение двух произведений ещё по ряду, как бы сказали следователи, "квалифицирующих признаков", ведь и впрямь то, что делает автор первой части исследования, напоминает расследование и выявление мельчайших улик. Но поспешим отказаться от этого соблазна и сосредоточим своё внимание на сборе разбросанных широко каменьев.
Человек, решивший дописывать этот недоконченный труд, (недоконченность его не только в заведомой техничности и своего рода подготовительности, но и в том, что некоторые главки просто брошены на полуслове, скажем: "Время у Лорки" и т.п.) может предположить многие варианты теперь уже что называется не филологического, но философского рассмотрения существа двух поэм и стоящих за ними метафизических, а вернее, метапоэтических проблем. Один из вариантов, естественно приходящих на ум - рассмотреть саму мифологему, положенную в основание этих произведений, рассмотреть её как таковую. О чём она - эта мифологема? Как часто она встречается в литературе или вообще в истории? Как она истолковывается различными школами? Что из неё можно извлечь интересного?
Другой вариант в большей степени вытекает из уже проделанного г-ном Исмайловым труда и, допуская полярную разность двух поэтов, можно предположить, что эта разница диктуется разностью национальных образов мира, или говоря ещё более современно, разницей менталитетов, а стало быть, можно рассмотреть в сравнительном и более широком контексте эти самые два менталитета - испанский Лорки и русский Хлебникова.
Впрочем, можно пойти и по пути совмещения обоих этих вариантов, что, собственно, и намерен я предпринять.

1.

Как ни сопротивлялся я самому себе, но тоже пойду первоначально по "техническому" пути. Представьте себе, что сперва Хлебников, а потом Лорка попали с этими своими мифами на приём к психоаналитику, специалисту по науке, собственно и зародившейся в эпоху написания этих стихов. Чтобы он - этот психоаналитик - Фрейд или Юнг, а лучше - просто их последователь вывел из этих, скажем, снов. Дабы это звучало более правдоподобно, я и впрямь обратился к моему приятелю, практикующему психоанализ и вот что он сказал.
Некто со слабым "ego" позволяет себе идентифицироваться с одним из архетипов коллективного бессознательного и таким образом уводится, уносится, поглощается им. Психически здоровая личность ценит, уважает архетипы, может допустить в свои чувства их конфликтность, но ни в коем случае не идентифицирует себя ни с одним из подобных архетипов. Надо сказать, что идентификация с архетипом несёт в себе освобождение, поскольку личность тем самым избегает конфликтов, но это в конечном итоге достигается ценой психоза.
В этом истолковании сильна юнговская струя. Разумеется сам основатель психоанализа наверняка пошёл бы по пути истолкования ситуации посредством эдипова комплекса. Но для большей ясности продолжим свой, слегка кощунственный, эксперимент. Дело в том, что раз мы представили ситуацию в терминах сеанса психоанализа, то и рассказ взрослого человека, или же вернее то, что извлечёт из этого рассказа психоаналитик, будет приблизительно следующим.

Хлебников: "Когда я был маленьким, ко мне пришла тётенька и схватив меня за руку, побежала через камни к озеру. Мама заметила это и стала проклинать тётю. На озере тётя стала меня раздевать. Я плакал. Она стала меня щекотать и уговаривать. Мама же позвала на помощь всех и опять стала ругаться. Мы стали любиться. Мама заметила нас и стала всем рассказывать, что было. Они напали на нас, стали стрелять. Когда мама схватила меня я был мёртв. А тётенька ушла на небо. Мне кажется это была Юнона."
Лорка: "Когда я был маленьким, я был однажды в кузне. Ко мне пришла луна. Она стала танцевать и показывать груди. Я ей сказал: "Беги, не то тебя накажут цыгане, мои родственники". Она сказала мне, не бойся, ляг на наковальню. А я ведь уже слышал топот коней. Потом я уснул. Пришли цыгане и увидели, как мы уходим с луной. Они плакали. И всюду был ветер."

Переначитавшись в последнее время Юнга сам, я представляю себе ужас, с каким бы истолковал эти "сны" первый постфрейдист. Он бы честно предсказал обоим поэтам скорую и неизбежную смерть из-за непримиримого противоречия между Тенью и Анимой и оказался бы исторически прав.

С точки зрения постфрейдистского трансакционного анализа или же теории психологических игр, который исповедует Эрик Берн, ситуацию бы отнесли к первёртышу игры "Красная Шапочка", когда не девочка похищена, а мальчик, и не волком, а Юноной или луной. Или же это совершенно новая игра? И игра ли это?
Как бы то ни было, что может дать нам психоанализ для понимания и истолкования этих стихов? Психологические комплексы Хлебникова и Лорки? Или нечто большее? Оставим этот вопрос на, как говорят дети, чуть-чуть потом.

2.

Отнеся ad hoc обоих поэтов к христианской традиции, можно попытаться соотнести их мифологему с фундаментальной мифологемой христианской традиции: первоначальная гармония и единство человека с Богом на небесах - искушение человека познанием и первородный грех - изгнание из рая на землю, или же наказание за преступление (через вертикаль в плоскость земной горизонтали) - искупление богочеловеком человеческой греховности на кресте, пересечении горизонтали и вертикали - воссоединение человека с Богом после конца времён опять предположительно на небесах среди звёздных сфер.
С первого же взгляда видно, что все элементы этой мифологемы там. Скажем, у Хлебникова есть первоначальная безгреховность и чистота мальчика, есть искушение или же соблазнение, есть наказание за преступление и есть последующая и вперекор всему земному - восстанавливающаяся небесная гармония. У Лорки почти то же самое: изначально чистый мальчик, совращение луной, наказание то ли сном, то ли смертью и воссоединение на небесах с луной.
Что же отличного в двух поэтических случаях. Ведь именно эти отличия и могут дать нам то самое соотнесение с образцом.
У Хлебникова вместо Адама-праотца - мальчик, и искушает мальчика не змий с Древа Познания посредством Евы, а Юнона - богиня. Но опять же познанием того, чего мальчик не знает. Грех свершается. Правда, согрешившие изгоняются не Богом, но людьми во главе с матерью и не на землю, а - сама Богиня в конечном итоге на небеса, тогда как разъединённый от неё мальчик - в земную смерть. Это разъединение и есть, собственно, тот самый крест, который теперь не соединяет, но разъединяет всё и вся.
У Лорки тот же самый ребёнок искушается Луной. Всё значительно более приглушённо, в той степени, насколько рефлексы (Луна - отражение Солнца, Солнце - отражение Бога) приглушённее самого света. И опять, Луна не совращает напрямую, но танцует, показывая груди - та же самая отражённая степень совращения и не мать, ни отец, но цыгане - родственники? - вмешиваются, якобы наказывая за грех, который, собственно-то, и не грех. И распятие - не распятие, но только лишь намёк на него: Луна изгоняется или сама покидает землю, на которой она может быть и не была вовсе, а ребёнок то ли спит, то ли..
В обоих случаях важно то, что в отличие от Адамова совращения Евой и Богом, изгоняющим их за грех на землю, здесь совращает божество - Юнона, или же его слабое, но всё же небесное отражение - Луна, а за грех наказывают или же вмешиваются в дело силы земные - мать или цыгане и изгоняют небесное на небо даже ценой того, что теряют своё земное, пуповинное. Пуповина, что называется, обрезана в обе стороны: Богу - богово, кесарю - кесарево - сечение.
Это с точки зрения Ветхого Завета. С точки же зрения Завета Нового, в котором Христос (сын Божий, Его дитя, агнец) распят на кресту во искупление первородного греха, в обоих стихотворениях распят и мальчик, но не в силу или во искупление греха тех, кто вмешиваются, а в силу греха, который между ним и божеством, который в нём самом, который обоюдоостр - и в сторону неба, и в сторону земли.
Из этих пострений можно делать далее какие угодно теологические следствия. Это уже дело логики или, говоря более современно, техники.

3.

Многое даёт в понимании двух текстов бахтинское истолкование романа Достоевского. Если вы помните"Проблемы поэтики Достоевского", то можно цитировать оттуда страницами, меняя имя Достоевского на Хлебникова, а роман на поэму. Та же самая достоевская полифоничность. Та же самая автономность чужого существования и голоса - "Ты еси". То же самое вихревое движение. Тот же самый подросток, та же самя шлюха, те же самые преступление и наказание, тот же самый скандал.
Возьму-ка в руки книгу и процитирую что-нибудь наугад: "У Достоевского (читай Хлебникова - С.Ш.) слово автора противостоит полноценному и беспримесно чистому слову героя. Поэтому-то и возникает проблема постановки авторского слова, проблема его формально-художественной позиции по отношению к слову героя. Проблема эта лежит глубже, чем вопрос о поверхностно-композиционном авторском слове... Нельзя превращать живого человека в безгласный объект заочного завершающего познания. В
человеке всегда есть что-то, что только сам он может открыть в свободном акте самосознания и слова, что не поддаётся овнешняющему заочному определению...
Итак, новая художественная позиция автора по отношению к герою в полифоническом романе Достоевского (поэме Хлебникова) - это всерьёз осуществлённая до конца проведённая диалогическая позиция, которая утверждает самостоятельность, внутреннюю свободу, незавершённость и нерешённость героя. Герой для автора не "он" и не "я", а полноценное "ты", то есть другое чужое полноправное "я" ("ты еси")..."

И напротив, говоря о Лорке, можно приводить пассажи Бахтина о монологическом сознании, которое отражает монолитно монологичный мир, где "слово героя заключено в твёрдую оправу авторских слов о нём. В оболочке чужого (авторского) слова дано и последнее слово героя...
Монологически наивная точка зрения автора и его слово проникают повсюду, во все уголки мира и души, всё подчиняя своему единству..."

Кстати, пафос самого Бахтина - пафос язычества, без единого центра, при равности живых, существующих, прижизненных, симультанных сознаний... И с другой стороны - эта позиция исламски религиозна, отдавая лишь Богу единое и всепроникающее, а не присваивая его человеку. Но здесь - стоп!

4.

О чём говорят все эти варианты истолкований? О том же, что и анализировал мой соавтор в первой части этой книжицы. Что переведя разговор и на метафизический уровень, тем не менее мы не лишимся многовариантности истолкований и каждое из них будет по-своему право и по-своему неверно, беря за основание сравнения то или иное отличное качество. Приведённые выше эскизом, скетчем возможные варианты, или же те, которые можно домыслить: структуралистический в духе Леви-Стросса или текстологический в духе Ролана Барта, деконструктивистский по Дерриде и множество других, больше выражают самих их авторов, нежели два сравниваемых текста. Да и возможен ли этот самый пресловутый объективизм, когда мёртвое зеркало по допущению должно отразиться в мёртвом зеркале. Для чего? Для кого? Зачем?

Слово, как я анализировал в одном из своих самых ранних трудов, само является отражением, а отражая отражённое, как это происходит в случае истолкования, мы обречены порождать ряд, уходящий в дурную бесконечность.
Поэтому отсюда и впредь я говорю о том, что, по-моему, я сам извлёк из этих стихотворений, из этих рассуждений вокруг них для самого себя.

Два исходных пункта: первый из них - истолкование этих двух стихотворений как мифологемы самой поэзии, о чём начинает, но не завершает разговор мой соавтор, и второй - я хочу допустить, что в этих стихотворениях и более всего в том, как они сделаны, отражены в концентрированной форме национальные менталитеты двух поэтов.

Сначала о поэмах, как мифологемах поэзии как таковой. Пойдём по пути рассуждений Хамида Исмайлова: душа мальчика и есть образ поэзии, ведь мальчик, как "чистая" чистота - образ издревле ассоциирующийся с ангельским началом в человеке, с отсутствием плотскости, с небесным тяготением, со всем тем, чему в человеческом словаре название - поэзия. Как мальчик - неиспорченная, неизбытая, чистая потенция производителя-мужчины, так и поэзия - потенция самодовлеющего, нерастраченного неизмятого слова. Мальчик изначально принадлежит земле, как и слово - обыденной, земной речи. И вот искушение, совращение небом, через которые проходит всякий поэт - ему является пугающее обещание - пусть даже шестикрылый серафим, некоего глагола, отличного от повседневного.
Если свести поначалу всё на человеческий, тварный уровень, то чем должен кончить всякий мальчик? Стать мужчиной в земном смысле слова, смешаться во плоти и похоти для воспроизведения земного потомства. Перенеся этот ряд на уровень слова, мы получаем "воспроизводство речевого функционирования", - не правда ли абракадабру, весьма далёкую от поэзии?! Поэту же снится язык несбыточный, неземной, а стало быть - небесный, небожительский.
Вялое и обыденное название этого небесного явления - вдохновение, фрейдистское - либидо, но в обоих, столь разведённых случаях есть идея совокупления. Это - то самое искушение, совращение небом.
Земное - будь то тебя породившая мать, цыгане или же, с другой стороны - обыденная, повседневная речь, тот самый сор из которого растут стихи, цепляется до кончиков ногтей в саму возможность мальчишеского побега, в саму возможность поэзии. Эта поэзия сделана из того же самого материала и он сопротивляется побегу.
Но лишь этот побег "из царства необходимости в царство свободы" и рождает поэзию. Мальчик может оставить своё тело на земле, как те самые колья-слова, на которые навешан шатёр поэзии, но душой, духом он уже соединён, совокуплён с небесами, "за под-лицо вколоченный в свободу"...

Если же теперь резко теоретизировать эту мифологему в плане слова, поэта и поэзии, то логика её такова. Поэт получает в пользование язык, использованный до него поколениями и поколениями, несущий следы этого использования или же, по-другому, опыта. Не концентрируясь на том факте, что каждый человек как бы наново открывает этот язык, всё же допустим, что материалом поэзии является обыденный язык. Поэт (мальчик - в истолковании наших поэтов) живёт среди этих обыденных и закреплённых за определёнными предметами или же отношениями, за определённой реальностью слов. Но обыденный язык - это не достаточное условие поэзии. В поэзии не достаточно дождь назвать дождём, а пыль - пылью. И даже, когда дождь назван дождём, а пыль - пылью, они не те, которые мы видим на улице. Они те, которые мы видим на странице книги. Которые соседствуют, скажем, со словами "оттиск резиновой шины", которого и в помине нет на улице, которую я вижу сейчас, и на которой, как иголка по полустёганному одеялу, стучит по пыли дождь.

Когда поэт становится поэтом? Когда он будто бы в той же самой "речевой коммуникации" по Якобсону или же "диалоге" по Бахтину, но когда по Якобсону эта коммуникация замкнута на самою себя или же по Бахтину диалог безадресен. То есть, другими словами, когда мальчик хоть и совращается, но совращается небом. Он связан с этой землёй кровь от крови, плоть от плоти, как слово поэта произрастает из словаря Ожегова или Академии Наук и эти узы всякий раз заявляют свои права на него: смысл слова, заданный опытом ли, историей или конвенцией тяготит творца как гравитация, но слово поэтическое должно вырваться из поля тяготения и провиснуть в невесомости - факт, осознанный ещё в докоранической арабской поэзии, когда стихи назывались словом "муаллак" - подвешанный, висящий между небом и землёй. Оно должно замкнуться само на себя, как мальчик остаётся мальчиком не производящим, но вечно осеменяющим в потенции. Поэзия - чистая форма, как теория мнимых чисел, в которую потом, далеко после открытия, можно вместить какую-нибудь реальность аэродинамики крыльев самолёта в тряске.

Человек, читающий поэзию - он в словесно-смысловом отношении в ситуации матери или цыган, потерявших сына или ребёнка, совращённого небом. Слова как будто понятные, свои, но значение их пугающе чуждо, как чужая любовь или песня, и если ты станешь настаивать на своих правах, на значении обыденного смысла, то получишь мертвеца в руки.
Последняя мысль пугает меня, поскольку теоретизирование вокруг поэзии и есть эта самая вивисекция по мёртвому, а потому я хочу остановиться здесь, поскольку для человека осознающего, мне кажется, всё далее должно быть понятным...
Дальше опять - дело техники или продолженной проекции.

Ведь не говорить же мне о том, что все теории и истолкования, которые я привёл выше - все они до единого сводятся в конечном итоге к тому, как мы связаны со словом, как слова живут с нами, о том, что в треугольнике Ричардсона-Огдена или в схеме Якобсона происходит всё, что происходит в нашем мире.
Сигнификант - знак - денотат. Человек - слово - вещь. Человек отражает вещь, используя слово, которое эту вещь обозначает. Или же слово, используемое человеком обозначает вещь, которую человек отражает. Или же вещь, отражаемая человеком, обозначается в слове, которое человек использует. Среди слов: семантическое, синтаксическое или прагматическое, скрывается та самая трагедия, о которой пишут Хлебников и Лорка.
Ведь если отношение Юноны к мальчику преобладающе семантическое, а матери - к сыну - прагматическое, то сам мальчик, как воплощенная поэзия, пребывает в поле синтаксических отношений. Но я обещал поставить а этом точку, оставив доделывать проистекающие из этого экзерсисы - догадливым и понятливым.

5.

Я обещал поговорить не только об общечеловеческом, но и специфически-национальном обоих поэтов. Уже давно, в своём "Русско-еврейском диптихе" я писал о том, что если есть в русской литературе русский писатель, работающий вне иудейско-христианской мифологемы, то это Хлебников в поэзии и может быть Платонов (кто-то называл большей частью Цветаеву и Пильняка) - в прозе. Хотя никто иной, как я сам, чуть выше рассуждал о христианском архетипе в обоих поэмах. Но прежде чем обосновывать то, что я задумал, я хочу привести здесь как бы реестр выжимок из исследования Хамида Исмайлова, расположив, где это возможно, параллельно квалификаторы Хлебникова с одной стороны и Лорки с другой.

Хлебников

Название:
акцентация на землю "тварность"

Архитектоника:
дискретная, полилогичная

Пространство:
прерванное, незамкнутое,
функциональное, семантизированное,
пересечения, борьба горизонтали с вертикалью

Лорка

акцентация на небо, луну
условность

непрерывно-унитарная, монолог

цельное, замкнутое, декоративное,
условное, неопределённое,
пересечение вертикали и горизонтали

Время:
день, дискретное, разорванное время,
семантично-функциональное

Цвет:
полихромность, раздельность цвета,
семантичность, содержательность

Предметный мир:
функционален и маркирован по героям,
природен, автономен

Изобразительность и выразительность:
точка зрения автора вплетена
в происходящее, интериоризирована,
изображение функционально

Синтаксис:
преобладание эмотивных
предложений над повествованием,
содержательность синтаксиса,
его разнообразие,
многозначность

Жанровость:
полижанровость со стяжением к драме,
лирика в конечном итоге

Повторы:
маркированы и функциональны,
атомарны

Композиция и образный строй:
см. текст Х.Исмайлова

Фильтр ощущений:
слуховая ориентация,
функциональность и
семантичность ощущений

ночь, равномерно текущее, эпическое

монохромость, чёрно-белое
изображение, мерцательность

вплетён в действие, природен,
неантогонистичен

точка зрения автора - повествующая,
овнешнённая, отстранёная, приём
отражённых действий, условность

повествовательность, разнообразие в
одинаковости, параллелизм, рамочность

эпичность с включением условной
драмы, лирика в конечном итоге

каноничны, "полевы", мерцательны

ориентированность на
зрение с переходом на слух,
синкретичность

Чтобы не делать скороспелых выводов из этой выжимки, передохнём на секунду на теме, которую я предложил.

6.

Можно свести всё к простому тавтологизму: поскольку "Любовник Юноны" написан по-русски, а "Романс о луне, луне" по-испански, то следовательно они обречены выражать соответственно русское и испанское национальное сознание, ведь что может быть более значительным показателем его, как не язык. Проблема того, описывается ли национальное сознание полностью посредством языка или же оно шире, нежели лишь язык, часто поднимается в науке. Французский структурализм и ещё более постструктурализм свели в конечном итоге всё мыслимое к языку, хотя, скажем, существование национальных музык, по меньшей мере, должно породить некоторые сомнения в панлингвизме.
Приведу пример: узбеки и уйгуры разговаривают почти на одном языке. В других случаях это считалось бы диалектами, ведь внутри узбекской нации, скажем, хорезмский говор отстоит от литературного узбекского языка дальше, нежели этот самый уйгурский язык. И вместе с тем музыка этих двух народов и родственна, и в то же время различна, поскольку уйгурская музыка базируется на пентатонике, узбекская же - на натуральном семитонном звукоряде. В то же время у узбеков почти та же самая музыка, что и у таджиков, хотя языки относятся совершенно к различным языковым семьям: таджикский - к индоевропейской, узбекский - к алтайской.
Естественнен вопрос, что же о национальных сознаниях? Эмпирически, если узбеки достаточно чётко отграничивают себя от уйгуров, то в случае с таджиками - сложнее. Бывает так, что с одной семьи брат уехавший жить в Душанбе - называет себя таджиком, отправившийся же в Ташкент - узбеком. А ведь базовые языки разные! Причём, как в узбекском, так и в таджикском живом языке произошли столь заметные лексические, структурные изменения, что иногда, читая таджикскую народную сказку, записанную в равнинном Таджикистане, я застаю себя на мысли, что читаю по-узбекски, только вот слова - таджикские. Об этом я, кстати, уже писал в своём подражании навоийскому "Спору о языках".

Я не веду к мысли, что музыка для национального сознания важнее, нежели язык, я просто показываю, что ни панлогизм, ни панлингвизм небезупречны с точки зрения
описания национальных менталитетов.
На этот случай у панлингвистов есть аргумент, что и музыка описывается как язык, но если внутри одного менталитета сочетаются различные, отличные от "языкового" языка языки, то один этот факт уже подтачивает этот аргумент или по меньшей мере усложняет картину того самого метаязыка, которым панлингвисты могут обозначить национальный менталитет. В этом смысле становится небезупречной и моя собственная попытка строить этот самый национальный Логокосм на одном, в то же время столь странном языковом явлении, как поэзия, но именно сила этой самой странности, когда в поэзии язык служит для самого языка, per sui, делает мою попытку небезосновательной.

7.

Ещё одно предварительное рассуждение перед тем, как уйти с головой в национальное. О полярности этих двух поэтов прослеживающейся сквозь всю ту самую схематичную выжимку из моего соавтора, которую я привёл главкой выше. Хамид Исмайлов замечает по ходу текста, что если один из поэтов - Хлебников, находится как бы на полюсе множественности и дискретности, то Лорка противостоит ему единичностью и непрерывностью. Об этом же "бахтинское" полифонически-монологическое их разделение, предположенное мною выше. Это различение фундаментально в человеческой психике, познании, истории, приобретая, в зависимости от точки приложения, названия то экстравертности-интравертности, то объективности или субъективности, то новаторства против традиции и т.д. и т.п. Начиная от кванта света и до тончайших проявлений мысли, мы обречены видеть этот атом и поле, частицу и волну, обретающие всё новые и новые названия.
Но поскольку я рассуждаю о метафизике двух стихотворений, то я выведу свои рассуждения на представимо предельно-обобщающий уровень, на уровень религий и замечу, что даже в ряду авраамических религий это различение наличествует как основополагающий концепт. Чем мусульманство, среди прочего, отличается, скажем, от
христианства.
Если Христос провозглашает себя сыном Божиим, составляя с Ним таинственное трёхипостасное единство, то Мухаммад лишь Пророк, вещающий от имени Бога - Аллаха. Хочу сосредоточить ваше внимание на авторской позиции. Христос - автор, демиург, а поскольку он богочеловек, то каждое его подобие и образец выступает или может выступать творцом и демиургом хотя бы, например, своей собственной брошюры. Авторское право, право творения индивидуализировано, как индивидуализированы истина, красота, добро, польза, благо.
В Исламе же авторское право, право творения принадлежит одному Аллаху, всё остальное - лишь посредничество, лишь пользование, рента. И поскольку един лишь Аллах, то всё остальное партикулярно, дискретно, частично, а стало быть, множественно. Всё принадлежит Аллаху, я только один из пользователей Его истины, Его красоты, Его добра, Его пользы, Его блага.

На этом фоне становится многое ясным в нашем различении двух стихотворений. Если авторская точка зрения Лорки "демиургова", то у Хлебникова авторский голос рассеян по героям, каждый камень, каждая тварь пользуется им. И с этой точки зрения кажется, что если Лорка - христианск в своём "Романсе", то Хлебников - более исламск в своём "Любовнике Юноны". И даже концепт любви к божеству, использованный Хлебниковым, напоминает вековечную газельную традицию мусульманской литературы с её неразделённой любовью к Возлюбленной, обозначающей божество. Ведь в этой самой классической мусульманской газельной поэзии, как неоднократно показывали мы оба с моим соавтором, есть те же самые блоки сил: герой, Возлюбленная, силы противостоящие им, силы, потворствующие или благосклонные, и, наконец, извечная разлука между героем и Возлюбленной.

И всё же ситуация с нашими двумя поэтами оказывается несколько сложнее, чем можно было закончить бы на последнем, довольно стройном рассуждении.

8.

А именно, если продолжить сравнение газельного или мусульманского концепта со стихотворением Хлебникова, то, вслушиваясь в голоса то мальчика, то Юноны, то матери, поэт не только уравнивает их голоса со своим, но и строит свой голос из этой самой мозаики. Аллах же не соткан из раздельных голосов - он сам - Творящий Глас. И в этом отношении монологичность Лорки моделирует мусульманское отношение: Творец-тварь более традиционно. В приложение к этому исследованию помещена статья Хамида Исмайлова о связях Лорки с мусульманским стихосложением, доставшимся ему в наследство от великолепных мавров Андалусии, а потому я не стану вдаваться в сугубые детали. Единоначалие не в пошлом смысле единого начальника, но в смысле единого Начала, говоря тавтологией, основополагающий принцип поэзии Лорки.
Хлебниковская множественность и дискретность же больше напоминает о концепте множественной ипостасности христианства, но и здесь всё сложнее, чем это кажется на
первый взгляд.

9.

Вот теперь можно переходить, собственно, к национальному. В своей статье "Скандал и русская литература" я как-то обмолвился, что если и есть в русской литературе два творца, следовавшие не чужеродной христианской мифологеме, а стихии русской речи, которая и есть собственно неопосредованный разговор с Богом, то это Платонов в прозе и Хлебников в поэзии. О соотношении языка и религии в национальном менталитете дотошный читатель может справиться в этой самой статье, здесь же я хочу показать, что и в исследуемом стихотворении можно найти достаточную меру доказательств зазора между переводно-усвоенной религией и стихийно-собственным языком. Вообще, сказать, что Хлебников - поэт языческий - это сказать трюизм. Если и впрямь есть в русской литературе единственный поэт языка - то это несомненно же Хлебников. Но поговорим о стихотворении.

Возьмём просто событийный уровень. Юнона, спускающаяся с неба, нехристианска, дохристианска. Совращение ею мальчика происходит в языческой, природной стихии, а именно, в озере, среди трав и купав. И если бы даже Юнона не превратилась бы в глазах мальчика в тётю-русалку, то всё окружение этого совращения славянско-язычественно. И с другой стороны христиански маркированы лишь земные силы - эти с дрекольями и вилами, те, кто несут вперёд образа. Эти, несущие вперёд образа, и есть главный источник случившейся трагедии. Это они убивают мальчика.
Если поначалу упростить всё до уровня символов, то мальчик - этот вольный и чистый дух самости, этот самый русский дух призывается небом к совершенству, к совершенству среди природы, но эти самые земные, исторические, христианские силы тянут его в своё лоно, как свою принадлежность и мальчик - не став мужем, перестаёт быть мальчиком. Он - труп.

В своей статье "Скандал и русская литература" я писал о том метафизическом тупике, всякий раз встающем на пути всякого русского мыслителя, когда язык, как основа его менталитета, натыкается на иноязыкую по возникновению веру. Другие - эту самую христианскую веру адаптировали: кто англиканством, кто протестантизмом, кто лютеранством, кто католицизмом собственного толка. И только русские да греки - не подберу другого слова - вляпались в самую сердцевину ея - в ортодоксию. Греки кончили тем, что превратились из миродержной нации в бог весть какую мелочь Европы, русские же, как более молодой этнос, всё ещё выстилают дорогу этого скандала метафизическими трупиками своих мальчиков, рвущихся как чистые и таинственные души между небом и землёй...
Вот ведь о чём это хлебниковское стихотворение. Тоска о третьем Риме, спускающаяся с неба римской богиней Юноной - она соблазнительна, но в конечном счёте разве не столь же убийственна, как и земные держатели образов при дрекольях...

10.

Я не специалист по испанскому национальному менталитету, а потому вряд ли смогу сказать что-нибудь толковое по этому поводу. Лорка для меня, в отличие от моего соавтора, лишь своего рода фон, оттеняющий хлебниковский случай. Но даже достаточно общих знаний о том, что Андалузия была до середины истекающего тысячелетия столпом мусульманства, а потом же стала воинствующе-истовой католиканкой с историей инквизиции в ней, какой не видывала ни одна другая страна Европы, чтобы с одной стороны допустить сильную степень её религиозности, а с другой - понять ровно противоположное, что в общем-то религия как таковая, а не какая она - вот что имеет здесь значение. Ведь с равной истовостью Ал-Араби проповедовал на этих землях ислам, а Святой Доминик - христианство.

Если же говорить о "Романсе" Лорки с религиозной точки зрения, то скорее цыганская магия заменяет здесь религиозность. Как не вспомнить здесь знаменитые стихи из шестой суры Корана, когда отец религий Авраам или же Ибрахим отрекается от всякого рода идолопоклонничества:
" Итак показали Мы Аврааму царство неба и земли, дабы он был из тех, кто тверды в вере. И когда сошла на него ночь, увидел он звезду. Он сказал: "Это Владыка мой". Но когда зашла она, он сказал: "Не мило мне то, что заходит". И когда увидел он восходящую луну, проливающую свет, он сказал: "Это Владыка мой". Но когда зашла она, он сказал: "Если Владыка мой не наставит меня, истинно, буду я среди заблудших". И когда увидел он восходящее солнце, проливающее свет, он сказал: "Это Владыка мой, больший изо всех". Но когда зашло оно, он сказал: "О, народ мой, истинно, освобождён я от того, что вы приобщаете к Богу. Я обратил лицо своё к Тому, Кто сотворил небеса и землю, ибо всегда прибегал я к Богу, и не принадлежу я к тем, кто приобщает богов к Богу".

Последнее обстоятельство почти принуждает меня порассуждать на тему "Религия и Поэзия". Опять же не буду ссылаться на философские авторитеты, по-разному решавшие эту теоретическую проблему, а оставшись в пределах наших двух стихотворений, попытаюсь ответить на вопрос: можно ли истолковывать стихотворения в религиозном смысле или же между поэзией как таковой и религией есть некое непреодолимое различие?
Ответ на последнюю часть вопроса кажется заведомо неверным лишь в силу того, что огромный массив религиозной литературы - вне зависимости типа религии, написан в форме поэзии. Ведическая литература индуизма, гимны зороастризма, псалмы иудаизма и христианства, так называемые "поэтические суры" Корана, не говоря о всей апокрифической или околорелигиозной литературе, всех этих псалтырях, сказаниях о пророках и святых всех религий мира. И всё равно, вряд ли какой-либо современный редактор-составитель поэтической антологии стал бы включать этот свод в поэтический сборник. Значит есть всё-таки нечто конвенциональное или больше того, что заставляет нас различать религию и поэзию. Предмет? Объект? Субъект? Да почти по любому из признаков. Но самое главное всё же в другом.

Если сжать всё это в одно предложение, то религия - это квинтэссенция внесловесного, тогда как поэзия - та же самая квинтэссенция, но словесного. Эта формула хороша как формула, и всё же и в ней есть пробелы - те самые зазоры, где свищет ветер неопределимого...

11.

Я сказал о пробелах и зазорах. "Вначале было Слово. И Слово было Бог", - вспоминается новозаветное. И с другой стороны - разве не сам я истово доказывал, что для небогоизбранных народов, с коими Бог не заключал заветов, именно искусство, и прежде всего поэзия, служат средством осознания Бога, средством постижения и достижения Его. Как пишется поэзия? Если обратиться к тому своду ощущений, о которых свидетельствуют сами поэты, то некий гул ли, внутренний зуд ли, словом, что-то внутреннее и неопределимое неодолимо влечёт к самоизложению. Человек складывает слова, как обкладывает вешками волка или иную дичь в загоне, но суть-то не в этих словах, а в том, что больше их, что между них. Как говорил Блок - поэзия - это шатёр, наброшенный на колья слов. Колья или слова - это атомарное сгущение, но
шатёр - это та волна, в которую превращает эти частички - движение. Почему нет исхода, нет успокоения в словах?

Но такова и религия. Есть те самые вешки - церковь, храм, монастырь, синагога или мечеть со Священными Писаниями, а Бог - Он вне всего этого - Он больше и между. Он как шатёр на этих кольях, объединящий различия и толки, течения и школы. Почему нет успокоения в Традиции?

Человек сотворён по образу и подобию Божьему. Слово сотворено по образу и подобию человечьему. И даже если Слово есть Бог, то не преодолеть этого зазора в две стороны от человека - одного к Богу, другого к слову. И византийские ли русские мы или цыганские испанцы - всё одно - мальчик всегда между этих двух бездн, называющихся образцом и подобием. И мы суть этот мальчик.

12.

Однажды я подумал, что для научного курьёза можно представить себе, как бы истолковывали эти два стихотворения Лев Гумилёв или же Георгий Гачев, обильно писавшие в последние годы по поводу судеб этносов и основоположений национальных образов мира. И всё же отказался от этой возможности лишь потому, что это станет лишь множить количество версий, едва ли что прибавляя по существу. Вернее, разумеется, прибавляя, но "Гачевым более, Гумилёвым менее", как сказал бы мой соавтор. Ведь речь в конечном итоге не о том, кто и как истолковывает эти тексты, а о самих текстах.
Сейчас я держу в руках "Хрестоматию по Исламу" и в ней на одну - 98 суру Корана приведены комментарии и толкования 12 наиболее знаменитых авторов - от Аль-Бухари и до Мухаммада Абдо, от эпохи возникновения Ислама и до 20 века. Другая книга, которую я сейчас намерен читать - "Бесконечный тупик" Дмитрия Галковского - то же самое - бесконечные комментарии на небольшой текст. К чему я это всё говорю? К очень простому положению. Что никакой из комментариев, никакое из толкований не способно заменить самого текста.
Здесь можно сыграть в софизмы и сказать, что ведь и текст - есть комментарий, как и всякий комментарий есть своего рода текст. Можно множить комментарии на комментарии. Ведь по существу я и сам занимаюсь сейчас именно этим. Но при всех этих допущениях не решается самый главный вопрос: откуда в нас эта страсть к комментированию, что значит эта охота за смыслом, почему она заведомо невосполнима, коль скоро можно бесконечно строить этажи комментариев над комментариями? Если даже вообразить первичный текст, которые не комментирует тексты другие, то по меньшей мере он есть комментарий к реальности. Так нас учили. А коль скоро речь зашла об обучении, то и усвоение языка разве не по той же модели: с одной стороны - непосредственно - ты указываешь на нечто круглое, полое, стеклянное и говоришь - "банка", а с другой стороны объясняешь: "банка" - это круглое, полое, стеклянное нечто. Возьмите структуру толковых словарей. Ситуация с ними как с бароном Мюнхгаузеном, вытаскивавшим самого себя за волосы из болота.

В этой осаде, которую я предпринимаю раз за разом, мне всё кажется, что вот-вот, и я окажусь там, что я поймаю это неуловимое и вдруг понимаю парадоксальность и своего положения, как человека, наблюдающего в замочную скважину за самим собой. Попавший раз в сети языка уже никогда из них не выпутается.

13.

И опять - не о том ли же самом и стихотворения. Язык -это опыт, это снятые сливки, это повторяющееся из разу в раз, устоявшееся, привычное, как "они", земные родственники, которые, любя, из родственных чувств, но в конечном счёте убьют тебя - молчаливого мальчика, не умеющего ещё комментировать или истолковывать, мальчика на промежутке между молотом и наковальней или же среди купав, соединяющих землю, воду и воздух как растительный огонь...

14.

"Романс" Лорки комментировался несколькими испано- и англоязычными литературоведами. Как правило, они сводили толкование этого романса к манихейскому образу луны, как образу смерти. И ещё глубже в историю - к Плутарху и его луне. Тексты этих комментариев любезно предоставил мне мой соавтор, но и я их использовать не собираюсь. Ведь и манихейская пляска смерти, равно как и цыганская вера в то, что луна есть кольцо, сквозь которое проникаешь в небо, ничего не прибавляют к моей тематике. Опять есть отсыл к чему-то, что предшествовало исследуемому тексту.
Кроме того есть ещё одно сравнение этого "Романса" с гётевским "Лесным царём", которое в чём-то подобно труду моего коллеги и соавтора, но менее технично. И я хотел поначалу привлечь текст "Лесного царя", причём совершенно не зная о существовании уже исполненного труда, но прочитав присланный мне комментарий, осёкся, дабы не множить степень неопределённости нашего общего труда, или же по изящному старинному выражению Оккама - количество сущностей.

Человек во взрослом состоянии склонен вспоминать некие яркие, из ряда вон выходящие события своей жизни лишь до поры до времени. Схема этих вспоминаний, как правило, такова: неделю назад я был в Стамбуле и именно в это время сидел в ресторане Галатасарайской Башни, глядя на город, покрытый снегом. Зимний закат освещал купола Айя-Софии и море лежало как жидкое зеркало, хранящее и забывающее всё и вся... Чаще всего это запоминается с регулярностью вчерашнего дня, прошлой недели, ровно месяца тому назад, вот уже года как... и по существу на любом из этих узлов или поворотов может сплеснуться следующим экстраординарным.
В детстве этого нет.
Такова же природа и комментариев, когда воспоминание о реальности заменяет саму реальность. Но что такое эта реальность - хрупкая точка, движущаяся между лавинами или мельничными жерновами прошлого и будущего?..

15.

Однажды эта попытка - разъять всё до последнего первокирпичика, дойти до самой сути - показалась мне, признаюсь, дьявольской. Ведь всякое истолкование - герменивтика ли это или критика текста, работает на допущении его полного понимания, а если сказать проще, то на допущении, что персона А может стать персоной В, которой и принадлежит книга ли, мысль или высказывание. Понимаем ли мы друг друга, человек человека и до какой степени? - вот вопрос, вокруг которого мы с моим соавтором происчернили не первый десяток страниц, в надежде понять и быть понятыми самим.
Да, но язык существует как всеобщее достояние, можете сказать вы, и им успешно пользуются. И всё же есть видимо некий зазор, в который сваливаются все наши попытки подменить своими размышлениями, заметами эти два стихотворения. А ведь случай не только об этих двух стихотворениях. Что же это за зазор, который мы обречены преодолевать, скажем в нашем случае, нашим трудом? Проще всего призвать на помощь лингвистику вкупе с семантикой и сказать, что это зазор между языком и метаязыком. Языком можно описывать сам язык. Или фигурировать его. Подите, поймите, что я имел в виду! Но странное дело, от этих слов мне самому не становится легче.
Я сказал: попытка персоны А стать персоной В или, по меньшей мере, попытка побывать в шкуре В. Здесь, мне кажется, закопано больше. Что за психологическая или иная сила толкает эту самую персону А разбивать свой собственный неподвижный идентитет, свою самотождественность и искать тождества на стороне В? Платон говорил о половинке, обречённой искать другую половинку. В других системах мысли и веры можно встретить другие версии объяснения: от неполноценности человеческого существа, предназначенного для этой самой полноценности до поглотительской природы человеческого духа, когда, собственно, А стремится не стать, а скорее поглотить, присвоить, усвоить это самое другое В. А от этого совсем недалеко до образа и подобия Божия. И всё смыкается на этих самых словах: образ и подобие. Если есть Бог и есть Его образ и подобие, то что же это означает: образ и подобие? Ведь это - не то же самое. И в то же время то.

В своём "Трактате о вопросе" я останавливался специально на логическом анализе проблемы тождества. Наше понимание тождества зиждется на присутствии иного. Мы это тождество и мыслим как наложение одного равного на другое равное. Неподвижное же тождество обречено в нашем мире и в нашем понимании на смерть, на небытие, поскольку как вещь сама-в-себе и для-самой-себя, она никак не может быть отражена, а стало быть ощущена, постигнута, осознана или познана.
Во всём, что я говорю - та же самая проблематика двух стихотворений и то, что происходит в них, можно описать теми же самыми скучными словами, которые я привёл выше. Просто, вспомните героев двух поэм и проведите их приключения вдоль казалось бы сугубо теоретических моих положений.

Кстати, строгий научный ум легко заметит слабину, допущенную мной выше. А именно разноуровневость моего дискурса. Я держу её постоянно в поле зрения и если я преднамеренно не различаю квалифицирующие уровни, то только лишь затем, чтобы показать универсальность этой самой проблематики: от текста и до метафизики или психоаналитики. Собствено, суть того, о чём я говорю и есть это самое неразличение. И, собственно, гипертрофированная попытка моего соавтора - рассечь это целое на мыслимое количество уровней, не показала ли она, что по всем этим самым абстрагированным уровням проходит некая единая, констатная направляющая. Что же есть она?

16.

И здесь я увидел, что не соавтор мой исполняет эту самую дьявольскую роль, но я сам. Он-то как раз рассмотрел два стихотворения как предмет ремесла и некий барьер остановил его от дальнейшего, а именно от истолкования, которое-то и есть эта самая дьявольщина, когда каждый считает себя вправе посягать на душу ближнего, как будто бы он в ней разберётся лучше, как будто бы он высветит в ней все потёмочные закоулки, о которых и не догадывался обладатель этой самой души, или сам автор ея...

17.

Опять вернувшись к нашим авторам, я вижу, что и между нами - двумя истолкователями - то же самое разделение, как и между Хлебниковым и Лоркой. Ранее один сказал, а другой прокомментировал, что если Хлебников, как автор, говорит голосами всего того, что заполняет его стихотворение, а Лорка, напротив, всё подчиняет своему голосу, то есть если один пытается передать саму реальность, то другой передаёт её восприятие или же собственное её истолкование, и вот рождается вопрос, а есть ли нечто третье, или же эти две возможности - как их ни назови: отражающая против воссоздающей, нормативная против хаотической, сырая против варёной - и тысячу других оппозиций - единственные (не правда ли милый парадокс: две возможности - это единственные, да и само употребление этого слова во множественном числе: "единственные")? Но вы наверняка поняли то, что я сказал или же имел в виду, это говоря.

Последнее допущение фундаментально для меня, ведь именно допущение, предположение, представление смысла и есть краеугольный камень истолкования. Находить толк в сказанном, - так наверняка говорится в толковых словарях напротив слова "истолкование".
Но возвращаясь к оппозициям, можно добавить и нашу: истолковывать - не истолковывать или в другом порядке: писать текст - комментировать его. Имам Аль-Газали привёл бы в этом случае притчу о слоне, попавшем в общество слепых. Если помните, то слепые, впервые столкнувшись со слоном, стали описывать его друг другу. Одни говорят, что он крепок и остр, поскольку ощупали слоновий бивень, другие, касавшиеся ног, сказали, что он велик и столбовит, третьи, прощупавшие ухо, сообщили, что неправы все, дескать он ни твёрд и ни мягок, но лопухообразен. Все правы и каждый неправ. Так и в случае нашей оппозиции с двумя авторами и двумя истолкователями, разумеется, есть по меньшей мере ещё возможность ни писать, ни комментировать.
Опять же призывая на помощь Имама Аль-Газали, можно представить, что эту триаду: писать - не писать - комментировать, - он бы соотнёс с Божественным, Дьявольским и человеческим. Ведь по мусульманской экзегетике существует этот самый божественный первотекст - Лавхул Махфуз, слепком с которого является Коран, и если придумывать какую- то роль дьяволу - то это наверняка отрицание первотекста, устраивающего миропорядок, это восстание против него. Комментирование же, как догадка о смысле, как поиск его - это всецело человеческое, явно человеческое.

Время и вечность, прогресс и устой, промысел и нирвана и ещё множество соответствующих пар могут описывать модели мира, базирующиеся на наших прежних оппозициях, но все они неравноценны, как противопоставление ночи и дня - космической темноты и света всего лишь одной из маленьких звёздочек этого космоса. Опять, как при случае со слоном, кто- то держится за ухо, а кто-то за бивень...

18.

Когда моя дочь была маленькой, то заходя в тёмную комнату, она просила нас разговаривать с ней. "Говорите, говорите" - кричала она из комнаты, полной её страхов. Эта человеческая ниточка разговора и есть ауканье, повторяющееся в тёмных комнатах человеческой истории. Читаю сейчас "Китайское солнце" Аркадия Драгомощенко: взгляд внутрь себя и просто репортаж из того, что творится на внутренней стороне сетчатки - и опять же человек не может убежать как от первобытно-нестареющего страха, так и от спасительно-тоталитарной природы слова: как если и впрямь взглянешь внутрь самого себя и увидишь свою душу - вездесущую, мгновенно отлетающую и к началу века и к концу земли, душу, которая пытается казаться или даже быть по размеру твоему телу - приговорённая к пожизненному заключению в нём, но как клетка и узник неравноценны друг другу, так и душа с телом. То же самое со словом и смыслом. То как камушек внутри надутого мяча, то как воздух, разрывающий шар.

Каждый живёт тем, что ждёт откровения одноразового языка, но увы, это штука многоразового пользования, моногамная и инцестная, говоря прилично. И как дерево растёт нарастая, так и комментарии множатся на повторении повторения.

Я бы хотел зависнуть в воздухе, я бы хотел говорить с ангелами, я бы хотел не знать времени и не быть окороченным в пространстве. Всё, что я бы хотел, я знаю из слов. Моё нутро полно этих невыразимостей, но мне не хватает переживать их в одиночку. Почему я это рассказываю вам?
Слово рождено между двумя. И язык входит в ребёнка со своими собственными предустановленными законами. И речь подчиняется этим законам, и заражённый языком, им же уже и пленён: он никогда не выберется из его пут, из пут знака, означаемого и означающего. Их связь и есть смысл, а мы ищем его в слове. "Означать", "оценивать", "толковать", "комментировать", "судить" и ещё несколько модальностей, прокравшихся в логическую плоскость языка, рождают те самые выпуклости, о которые мы спотыкаемся из разу в раз и расшибаем себе могучие лбы.
Так и религия есть связь.
Это я всё говорю о двух стихотворениях.

19.

Религиозная природа слова. Религиозная природа слова. Религиозная природа слова. Религиозная природа слова. Религиозная природа слова. Религиозная природа слова. Религиозная природа слова. Религиозная природа слова.

20.

Хотите комментарий на предыдущую главку? Или всё и так понятно?

21.

Меня всегда занимала логика армейских афоризмов. Одно время я наискучнейшим образом пытался понять "механизм", "пружину" их смехотворности, и даже не смехотворности, но особой логики, не вмещающейся в пределы формальной. Вот те самые записи, скука которых может быть скрашена лишь прелестью самих афоризмов. Итак, сначала афоризмы, а вслед - пометы.

Здесь вам не тут, здесь вас быстро отвыкнут водку пьянствовать и безобразия нарушать. По формальной логике должно быть: "Здесь вам не ... (базар, бардак и т.п.)", но неожиданно появляется тут, которое и есть здесь, то есть синоним используется как другое. Должно быть: "Здесь вас быстро отучат водку пить/быстро отвыкнете водку пить/пьянствовать и безобразия творить/правила нарушать". Три возможности порождения предложения сливаются в одно реальное предложение, причём вначале глагол, должный быть отнесённым к объекту вас, заменяется на глагол, отнесённый к субъекту (они), во-вторых синонимия, состоящая из составного и нормального глагола водку пить/пьянствовать, ломается посредине, на обрывке первой части синонима повисает его целый эквивалент. И наконец, исходя из отрицательной окраски имени, действие к нему подбирается тоже отрицательное, вместо положенного положительного. То есть в расчёт берётся не существо, а окраска. Правда, скажем родственный пример: нарушения соблюдать, показывает, что здесь скорее сочетание однородных несочетаемостей. Примеры на предыдущее: "тебя прибегнут, баб гулять" и т.п.

По команде "Отбой!" наступает тёмное время суток. Смешение логического уровня с бытийным, онтологическим. Замена причинно-следственной связи связью ассоциативной и разноуровневой. Да, действительно, есть связь тёмного времени суток с командой "Отбой!", с наступлением тёмного времени суток и подаётся эта команда, но армейский логизм переворачивает всё с ног на голову. И всё же изюминка здесь глубже, чем просто переворот, восходя к религиозному: "И сказал Господь: Да будет свет! И был свет."

Дозорная машина высылается вперёд на расстояние зрительной памяти. Расстояние видимости подменяется расстоянием зрительной памяти. В чём отличие этой подмены от метафорической подмены части чего-то другой частью другого чего-то? Можно ли и эту подмену считать риторической фигурой или фигурой речи? Или же здесь всё происходит на другом, логическом уровне, когда высылающаяся вперёд машина оказывается в памяти, которая по собственному определению находится в прошлом? Даже мыслимое, идеальное, порождающее выражение "зрительная видимость" уже тавтологично, а потому его естественно заменить на более устойчивое в разнообразии выражение "зрительная память".

Сигнал к атаке - три зелёных свистка. Нулевое предложение звучало бы двояко: "Сигнал к атаке - три зелёных ракеты", или же: "Сигнал к атаке - три свистка". Но опять два варианта, наложенные друг на друга дают эдакую абракадабру, которая и есть суть армейской логики. Качество ракеты приписывается свистку и было бы просто, если бы это было просто нелепо, поскольку, дескать, не бывает "зелёных свистков", но ведь дело именно в том, что они бывают! Правда, как предметы, а не действия. То есть в эту игру слов и качеств включается ещё и омонимия: "свисток" - "свисток". Другими словами, словесное выражение этого вида возможно и корректно, но логически (как связь между субъектом и предикатом) оно невозможно ни в каком из вариантов. Если сигнал, то или свисток, или ракета, иными словами звук или видимость, но не звук с качеством видимости. "Стрелять сапёрной флягой" хоть и кажется однородным с оригиналом, но именно те тонкости, о которых мы только что говорили, отстутствуют, чтобы больше оттенить их.

Копать окоп от меня и до обеда. Классический случай эйнштейновского пространственно-временного континуума, когда время оказывается одной из координат пространства. "С утра и до сарая".

Танки наступают небольшими группами по два-три человека. Можно представить себе, как командир конструировал это предложение. Танки наступают небольшими... чем? Кучками? - Не скажешь, поскольку как-никак техника. Рядами? - Это обязывает к определённому построению. На помощь приходит группа, несколько уже смещающая значение, поскольку в армейском контексте группа употребляется в большинстве своём для личного состава. Вот и выплывают в силу этого два-три человека через этот групповой мостик. То есть важно что? - Не смысл всей фразы как цельности, а правильная сгруппированность частей. Что из того, что левый фланг не видит правого, команда-то на всех одна!

Наше занятие гроша выеденного не стоит. Очень распространённая техника мешанины пословиц, идиом. "Коза отпущенная", "Сколько волка не корми, уши у осла всё равно больше" и т.д. и т.п. с единственным различием, что в армейском лексиконе эта подмена никогда не преднамеренна - дабы сострить, а налична - из полуобразованности, плюс большого стремления при этом сверкануть! "Всё это яйца ломанного не стоит!"

Здесь как на войне - убили командира, взял автомат другого. Логика фразы строится как сама фраза. Мудрено, не правда ли? Есть некие готовые формы, клише, блоки. Впрочем, не вся ли армия - концепт взаимозаменяемых блоков? И вот на этом допущении взаимозаменяемости блоков и строится эта самая армейская логика. Вот вероятные составляющие этой фразы: полудосказанная пословица - "На войне - как на войне", блок - "на войне убили командира", правило - "убили командира, принял командование на себя", "убили командира - заменили другим", "заменили другим - взял автомат другого". Но методом стяжения, который опять же есть один из основополагающих в командном языке, всё это стягивается до изначальной фразы. Жутко представить, сколько мыслей проносится в голове офицера, прежде чем он выставит из них порядок.

Живёте как свиньи в берлоге. "Живёте как свиньи" - нормальный ход, но хочется прибавить ещё одну мысль для усиления - "спите как медведи в берлоге" и в результате получается вот вам итог.

Если вам не нравятся эти сборы, то мы вам устроим более другие. Вся суть в "более других". Командир - авторитет. Поэтому роль на усиление, как бы запрограммирована в нём. Сказать - "другие" - это сказать по-рядовому, т.е. в одну шеренгу, но поскольку командир - сверху, то прибавляется усилительное - "более". Впрочем, можно представить себе и "менее другие", но в любом случае - это различает с кем это вы разговариваете.

Сурка образ ведёте жизни, товарищи курсанты! Тот же самый принцип смешанной блочной конструкции, но доведённый до предела чёткости - слово к слову на расстоянии вытянутого локтевого состава.

Сапоги надо чистить с вечера и утром надевать на свежую голову. Опять по отдельности обе части сложносочинённого предложения абсолютно корректны. Армия - это стремление к абсолютной симметрии, а потому, если на правом фланге пол-предложения начинается с сапог, а кончается вечером, то по правилу зеркальной симметрии вторая половина начинается с утра и кончается ровно противоположной сапогам частью тела - головой. Что же до неоднопорядкововсти сапог и головы, то это как посмотреть. С точки зрения функциональности или месторасположения они-то как раз и противуположны. А то, что свежая голова - это идиоматическое выражение, то тем лучше для бойкости красного словца! И опять как и со всяким шедевром, тут сказано не всё. Как привнести сюда этот самый контекст, что свежая голова с утра - это офицерская честь. Помните поговорку о том, что в отличие от своего зарубежного коллеги - слегка пьяного и до зелени выбритого, советский офицер слегка выбрит и до зелени пьян. А потому сапоги, начищенные с вечера и надетые на свежую голову с утра - это не оговорка, но приговор.

Вы курсанты или где? Армейское превалирование формы над содержанием. Для армии не существенен вопрос "что?". Важнее - "как?". В этом случае вопрос "где?" есть сверхстяжённая форма этого самого "как?", поскольку предполагает "Где вы находитесь? В училище, а потому как вы себя ведёте?"

Доложить о наличие людей! Кто не все, того накажем. Кто не все - другой пример сверхстяжения или армейско- командной словесной экономии. Ведь не станешь говорить пусть по-уставному, но по-письменному: "Подразделение несоответствующее числом списочному составу подлежит наказанию". И с другой стороны: "Кто отсутствует" превращается в "кто не все". Что происходит здесь? "Отсутствует" - это часть целого, "не все" - тоже часть целого с единственным различием: первое - это отрицательная часть целого, направленная от части к целому, тогда как второе - то же самое, но противоположной в своей отрицательности ориентированности - от целого к части.

Или вы прекратите курить или одно из двух. Опять же по правилу зеркальной симметрии, поскольку высказывание начинается с разделительного, альтернативного "или", то и кончаться оно должно альтернативным "одно из двух". Трудно представить в полном виде "нулевой вариант" этого предложения. Варианты: "Или вы прекратите курить, или я вас накажу", "Или вы прекратите курить, и тогда я вас не стану наказывать". Из этой двусмысленности, задаваемой этим самым изначальным "или" и вытекает стяжённое "одно из двух". Один пишем, два в уме, а вернее, два в уме, а пишем один. Ещё одна особенность армейского мышления: безусловное подчинение изначально заданным формальностям предложения безо всякой заботы об их логической сути. "Приказ начальника закон для исполнения желаний".

Этих примеров достаточно, чтобы наметить некие закономерности так называемой армейской логики. Помимо того, что сказано о самих и в самих примерах, можно добавить и несколько других качеств этой логики, к примеру её дискретность, которая явственно проявляется в высказываниях наподобие: "Эй, вы трое! Идите оба ко мне! Чего смотришь, я тебе говорю!", "Как идёт, как идёт! Корова какая-то! Свинья, наверное", "В роте семь разгильдяев, а ты волосы на пробор носишь", когда каждая часть высказывания автономна сама по себе и совершенно не заботится о собственной целостности. Или её логический волюнтаризм: "Горло болит? Учите уставы и болеть не будет", "Товарищ курсант, если вы хотите что-нибудь сказать, то лучше молчите", "Молчать, я вас спрашиваю!" Честно говоря, сказано очень крепко - армейская логика. Дело в том, что таковая просто невозможна по определению, поскольку суть логики - уравнение, тогда как суть армии - упорядоченность иерархическая, оценочная. Отсюда это: "Я не знаю, как должно быть, но вы делаете неправильно!"
Есть другой, весьма интересный аспект армейской фразеологии - а именно рассмотрение её с точки зрения фигур речи или риторических фигур. Насколько она способна быть описанной в терминах классической или новейшей риторики, риторики метабол?

"Замполит, выгнать этого придурка из комсомола! Как не комсомолец? Принять и выгнать!" Посредством каких метабол описать фигуру этого высказывания? Вот схема этого размышления: "Сделать из А нечто другое - Б. Но А не А, а и так Б. Нет, сделать из Б - А, а потом сделать из А - Б". То есть в конечном итоге Б как было Б так и остаётся Б, но в угоду приказу оно остаётся этим Б, побывав на время А. Действие ради действия, только в силу того, что приказ начальника обратного хода не имеет. Какая из риторических фигур описывает подобную трансформацию? Разумеется, можно найти нечто наподобие операции добавления с сокращением, при которой добавленное и сокращённое являются однопорядковыми, но ведь в отличие от схемы, в которой с Б ничего не происходит, в речевом высказывании остаётся само речевое высказывание. То есть оно-то свершается и необратимо в отличие от обратимой природы той же самой операции в реальности. Слово и впрямь оказывается не воробьём.

Я просмотрел ещё раз знаменитую книгу группы "Мю" под названием "Общая риторика", дабы каким-то образом применить её к случаю армейской риторики, но наткнулся на то, что ещё более скучней, чем то скучное, что я писал до сих пор о ней сам. И к чему я стал разбирать армейскую риторику на самом пункте "золотого сечения" своей части труда? К тому, что я никак не могу вспомнить знаменитой строки Андрея Белого о звезде, то ли появляющейся, то ли пропадающей на том месте, где была звезда. Не напоминает ли это ещё один офицерский афоризм: "Всех отсутствующих построить в одну шеренгу". Какое, вы можете спросить, это имеет отношение к Хлебникову и Лорке и к двум стихотворениям, которые мы до сих пор разбирали? Я чувствую, что недалёкое.

"Нулевая степень" выражения, аутентичность, самотождественность высказывания, всё то, что ассоциируется с образом мальчика, искушается соблазном всевозможнейших потенций, соблазном риторических трансформаций, если это речь идёт о речи. Помните искушение Святого Антония в котором всё становится всем, метаморфизируя и порождая чудища. Но есть железные правила логики или менее жёсткие правила риторики - то что для речи - как земные силы для мальчика. Есть эта обыденность, общепринятость, конвенциальность. Есть те самые: "Раз, два: пли!", которые, казалось бы, дают берега стихии, форму процессу, но тем самым несут им смерть ограничения.
Но ведь в нашей жизни дело в том, что нет этой самой "нулевой степени", это мы редуцируем супротив течения времени, совсем как антиэнтропийные командиры Советской Армии или модернистские поэты, выдумывая её и допуская в армейских афоризмах, что "значение синуса в военное время может достигать четырёх"...

Человек живёт жизнь. Вот я лежу в полутёмной комнате в последний день священного месяца Рамадана и вспоминаю какие-то незначительные, малые события: как мне было что-то около 15 лет и мы поехали на областные соревнования по футболу в колхоз "Политотдел". Стадион ли, ряд ли стройных пирамидальных тополей, тень ли под ними, земля ли, зелёная и вязкая под цистерной морса, или всё это вместе взятое, но даже если и собрать всё воедино - то всё равно остаётся некая всегдашняя выемка, в которую по-обычному, неминуемо падает, ёкая, сердце, и начиная трезво размышлять, понимаешь, что вся "красота", которую ты понасобирал в своей жизни и есть эта самая жизнь - событие за событием, по отдельности, никак не склеиваясь воедино, и выемка, в которую падает уже привыкшее сердце - это не прошлое, а как-раз несклеиваемый зазор между этими событиями невпопад. Причём, не обязательно, чтобы события были атлантическим путешествием или афганской войной, напротив, чем незначительней, тем сильнее в них запал их оправдания, их о- смысл-ивания: зачем всё это было, для чего? Незачем и ни для чего. Но это самое желание, находящееся вовне события и вопрошающее - разве не начало начал всякого комментирования, истолкования? Задам естественный вопрос - откуда оно? - и получится, что я в заколдованном кругу, ища смысла и ему, этому самому хотению или волению, говоря более по-философски.
Смысл. Что это такое?

22.

Понимает ли человек самого себя, не говоря о другом?

В суфийском ордене накшбандия существет техника молчаливой медитации, когда в полутёмной комнате, прижав язык к верхнему нёбу ты высвечиваешь перед мысленным взором слово "Аллах". Моя медитация по поводу стихов напоминает мне эту. Попытайтесь сами и вы убедитесь, что в голову поперёд будут лезть тысячи других мыслей - опять же наподобие искушения Святого Антония, но только не та, желанная. Это естественное состояние неманьякального, нефиксированного человеческого ума и задача суфия состоит в том, чтобы придав гармонию этим отклонениям, всё же возвращаться раз за разом к предмету медитации.

Почему оба поэта пришли и привели к смерти мальчика, этот архетип потенции, архетип возможностей, архетип личностной самости, оставив всё оставшееся в угоду и на горе этому множеству по имени "они"? Приговор ли грядущему веку подписывали они этим или же выявляли его симптомы? Ортега- и-Гассет писал в то же время о грядущей культуре масс, массовой культуре. Или же это не имеет никакого отношения к веку, когда вспомнишь "Лесного Царя" Гёте, а всего лишь вечный архетип поэзии, ведь поэзия сама, как чистая потенция языка, как речь для речи, оказывается в роли этого мальчика, а всё, что с ним происходит - это один из снов, который снится и на Руси, и в Испании, и даже теперь нам двоим с моим соавтором, ведь то, что сотворили мы с ним вдвоём - это то же самое, что происходило в двух поэмах. Мальчишеское чувство восхищения стихами, упоённое якобы небесным искусом и соблазном их постижения, освоения и перебитое школой, академизмом, традицией, обыденностью, расхожими мениями и общими местами - вот итог.

23.

И даже в форме я повторил Хлебникова.
Как мальчик хорош своей потенциальной всевозможностью, так и стихотворение хорошо или лучше в намерении, но написавший его, пусть даже гениально, имеет в руках как мать лишь трупик той чистой потенции, что богаче всех реальностей, если даже предположить, что их может быть больше, чем одна. Продолжая этот ряд, я бы мог сказать, что два стихотворения: одно Хлебникова и другое Лорки - были потенцией того, что получилось в итоге, и по моему определению эта потенция была чище и лучше, если бы и мы с моим соавтором не впали в искус отклика. Но такова человеческая природа. Начатое однажды не кончится никогда. В этой фразе правды больше, чем логики, потому что она человеческая.

Есть распространённое ощущение языка как тезауруса всех слов, но никто не копит их связи, поскольку их не видно, а между тем именно они и есть держатели того самого наперёд заданного смысла, который мы пытаемся потом достичь или достать речью.
И опять по аналогии или гомологии мне важнее связь моего соавтора и меня самого с Хлебниковым и Лоркой, нежели то, что есть результат этого - тезаурус мёртвых высказываний. Ведь и аналитический a la Хлебников подход моего коллеги, и синтетический или же интегративный по-Лорке мой подход - в конечном итоге ни что иное, как та самая борхесовская или же вернее меннаровская попытка переписать эти две поэмы, но своим словами. И даже если бы мы с соавтором написали бы каждый слово в слово повторение этих самых поэм, то разве бы их смысл не был бы разным, разве бы мы подразумевали в этих словах то же самое, что и поэты?

И вот здесь я нахожу целое поле для исследования, а именно: на чём держится теперь уже наше вторичное стремление и искус испытать и поверить ту же самую мифологему, что же она значит для каждого из нас, что она значит в каждом из нас? Иными словами, что было важно мне и моему соавтору - Хлебников и Лорка, как люди, как авторы, или же они лишь посредники, как посредник пророк Мухаммад, между нами и тем, что значимо для нас в том самом сравниваемом сюжете? Ведь ни мой коллега, ни я не привели ни одной строки, ни одного события из жизни ни Хлебникова, ни Лорки, ведь можно допустить, что того или другого в детстве просто соблазняла женщина и поэт лишь едва обработал то, что было на самом деле, и может быть где-то в архивах это запечатлено документально. Так почему же жизнь сюжета, а не жизнь его создателя оказалась интереснее обоим нам и не это ли предмет настоящего интереса?

Каждый живёт жизнь наново. В этом предложении слово "живёт" вызывает во мне сомнения с точки зрения слова "наново". Мифы прошлого довлеют над настоящим и мы встречаем каждый день вновеявленную жизнь в облатках старых мифов или тех самых сюжетов, давая ей структуру и форму, чтобы она умещалась в язык и в опыт, из которых произрастают новые старые мифы. Но мифы истолковывают, структурируют и прошлое. И тогда умереть безгрешным мальчиком, не нарушившим порядка этого мира, оказывается столь святой памятью, о бескорыстии которой способна догадываться лишь поэзия.

И здесь я вынужден замолчать...

Nojent, 1997

Послесловие

Ну вот и кончен тяжкий труд. Не знаю, каково было моему соавтору, но мне до последнего не хотелось возвращаться к этой работе. Поскольку заведомо она была неисполнима. Я это знал десять-пятнадцать лет тому назад, когда бросил на половине свой дотошный анализ, так и не придя ни к каким выводам или обобщениям, знаю в большей степени и теперь, когда наново прочёл не только свои сизифовы потуги, но и смысловую осаду своего соавтора. И даже теперь, когда труд формально окончен, я так и не знаю, о чём он? Благо подоспело столетие со дня рождения Гарсии Лорки, можно отнести написанное к этому сроку.
Одно время я писал кучу, своего рода "один на один" сравнений. Я сравнивал Навои с Махамбетом, Фузули с Навои, Хлебникова с Лоркой, а их двоих с Чулпоном, Маркса с Карлом, Карла с Марксом. Словом, известный тезис последнего о человеке Петре, глядящемся в человека Павла, словом полная петропавловщина. Наш общий друг, писатель Алтаэр Магди в своём романе "Собрание утончённых", написанном по мотивам моих литературоведческих статей великолепно разобрался в логике этих постоянных "брейн-рингов", и теперь я ожидаю его хлёсткого памфлета, сравнивающего Хамида Исмайлова и Сократа Шаркиева, сравнивающих Хлебникова и Лорку. Знаменитая и пикантная ситуация наблюдающего за наблюдающими в замочную скважину.
Я никогда не приводил в качестве примера одну из притч великого Руми, притчу, которую я люблю и ценю выше многих других. Руми в своём "Месневи" пишет о служанке, подглядывавшей за своей похотливой хозяйкой. Однажды хозяйка в отсутствие домашних решила побаловать свою плоть конским концом. И вот служанка видит в замочную скважину, как хозяйка становится под жеребца, и с этого дня бедняжка теряет покой. Ей тоже хочется того же самого, и вот однажды, улучив момент, когда никого дома нет, служанка становится под того самого жеребца. Конец ясен. Служанка гибнет от разрыва. И Руми был бы простым поборником зоофилии, если бы он не был великим Руми. Он объясняет в паре строк, что глупая служанка увидела изначально в замочную скважину конец, но не видела пустую тыкву, которую предварительной защитой надела на него предусмотрительная хозяйка. "Кир дид, каду надид", пишет Руми и тут же взмывает с этой довольно пошлой строки, впрочем ставшей народной пословицей, в метафизические высоты. Так и человек в своём познании видит явное, но не догадывается о сокровенном, а ведь именно это сокровенное-то и спасает его от гибели, пишет мудрейший поэт-суфий.
Я не о ситуации: Хлебников-Лорка - Исмайлов-Шаркиев- Магди, хотя в какой-то степени и о ней, я о самом изначальном. О тех самых сюжетах, которыми закончил свои заметки Сократ Шаркиев. Это лишь то явное, что может заметить служитель литературы. Что же касается сокровенного, то насколько расширительна ситуация этого или этих сюжетов, насколько весь чистый мир и вся человеческая муть (нет, это не описка слова "суть") может вместиться в неё. Рождение, искус, страх, обман, покаяние, любовь, грех, инициация, смерть - что ещё большее можно придумать, чего бы не доставало в нём? Вот я беру в руки огромный четвёртый том "Возрождения наук о религии" Аль-Газали, том, который может считаться самым обстоятельным учебником по суфизму и называю лишь книги этого тома: покаяния, терпения и благодарности, страха и надежды, бедности и воздержания, предопределения, любви, страсти и приятия, желания, стремления и преданности, предстояния, мысли, смерти и вечности. И разве два малых стихотворения не о том же, что этот том, или же огромный Фауст?
Познавая другого - познаешь себя, познавая себя - познаёшь Бога, так наверняка говорили древние. И даже если не говорили, то и я не о том, что эту работу следует читать как труд по богословию. Отнюдь. Но что заставило меня бросить всё на полдороге, а моему соавтору осаждать эту половину раз за разом, и даже если каждый из нас прошёл свою половину, то ни один из нас не исполнил этого пути всецело, да и возможно ли это, в человеческих ли силах, или та самая выемка или ущерб, о которой говорил мой коллега, она вписана в человека и говоря языком двадцатого века, языком некоего принципа дополнительности: видящий хозяйку, стоящую под жеребцом не способен увидеть пустую тыкву на конце, а увидь он/она эту тыкву, то не понять, что же происходит между хозяйкой и жеребцом.
Когда в мяче вакуум, он всасывает в себя воздух, так и та самая выемка или ущерб выпрастывается из нас вовне искусом, вопросом, желанием и не мудрено, что я замечу схожесть ситуации с соблазнением мальчика в двух поэмах с этой пошлой ситуацией хозяйки при тыкве, и ещё больше, приплету к тому же заведомую техничность, "тыквенность", опосредованность своей части исследования, при непосредственности по обе стороны - как в сторону двух поэм, так и в сторону своего соавтора. Видите, как множится число сущностей, и нет им конца, как будто всё строим мы свою Вавилонскую Башню, в надежде взойти по ней на небо, и те, кто рождаются на сотенных этажах, уже не помнят земли, хотя и не жаждут больше неба. И где среди них мы - мальчики, ставшие стариками, но так и не умершие от этого становления, где мы, соблазнённые жёнами и сделавшие их матерями, увидевшие изнанку слова, но не сумевшие отлепить его от своего лица, мы - осокори, риторики, другари, якори...

Лондон, 1998

<< часть 1   |   часть 2   |   приложение >>

страница Хамида Исмайлова на Вавилоне  |  наверх 


SpyLOG

FerLibr

главная   |   на сайте   

© HZ/ DZ, 2000-2001