index page



Al Manac

главная  |  на сайте  


главная
на сайте


ШАМШАД АБДУЛЛАЕВ – ЛЕТО

Он рассматривал фотографии портовых городов южной Италии. Рыбацкие лодки целый час оплывали недвижно белую береговую архитектуру и курортный пляж. Снимки лежали на столе, никто их не брал, но, впрочем, дом забит гостями, сказал он и бросил взгляд на пергаментный тротуар, мимо окна, в который раз. Над стаканом чая вился мимозовый пар: маленькие прелести жизни, колеблемые твоей замкнутостью. Суд и прощение за моей спиной, думал он, пока младший брат мыл посуду и щурился на запыленные шторы или небесные штрихи, сверлившие нижние углы дверных салфеток. Мне нравится, сказал ты, как время проносится, – дым в коричневых кадрах, ворочающийся над зрачками, и не чувствуешь ветра, который минутой раньше тасовал в заднем дворе плавную пыль, оседающую в серебристом свете на глинобитный нарыв. Человек в молочных фланелевых брюках облокотился о питьевой фонтанчик, вылепленный мраморными блестками в содовом цвете долгого дня. Двое крестьянского вида невзрачных мужчин обошли сад и принялись долбить, киркой и лопатой, пупырчатый дувал. Перламутровая нить червиво клеилась к дверному углублению – там их шесть, нет, семь, две взрослые племянницы, две сестры, три голосистые товарки, – по сути, одна, сплетенная с извивающимся рукодельем в комнатном освещении, как с чудесным длинным драконом поверх ее закрытого лона. Я вышла замуж за призрака, сказала она, слушая, как холодные капли из крана бились в целлофановый поддон, штив, штив, штив, штив – под голым небом и почтенной ржавчиной азбучный гипноз теребил твердь, хотя ее муж разглядывал залитые июньским солнцем лица друзей, гадая, кто же из них обмоет меня, когда я сдохну. Да, сказал он, и ты на шаг отступил назад, чтоб выследить землю, на которой он держался чудом, равнинную тень до горизонта, и внутри тебя напряженное существо обливалось кровью. Вот видишь, меня загоняют в чужое, чтоб хватался за этот лажовый мир и сдержал какое-то обещание, о котором я давно забыл, сказал он и повернулся к опаловым гнойникам, возвышающимся в долине, – все равно, сказал ты, что-то остается, что-то, утаивающее нас от сторонних ловушек, от нас самих, – образ, где селишься навсегда, образ как алиби твоей реальности в том, что оно есть и пребудет, в то время как оливковый петух валялся под времянкой, мертвый, задушенный ночной кошкой, словно зарытая в лошадиный навоз сумка, изобличая некий дурной символ, первобытную ношу, кто знает. Они болтали, взирая на облака, которые плыли порознь, мужчина около мужчин, вне сезона: говоришь ладонь, и она воскресает внутри того места, где ты произносишь ладонь – совсем не та, которую можно сейчас пожать, а ее старшая сестра в зазеркалье, но между снопами близких крыш выделялся морг весь в татуировке высоких вьюнов. Самый красивый труп, сказал кто-то, помнится, его привезли в три пополуночи, молодой брюнет, ножевое отверстие ниже пупка. Я стоял над землистым посверкиванием раны, как если б мертвый дал мне фору. Автомобильные фары шныряли внизу, как же, сын местной шишки. Я часто встречал его в старых кварталах, отрешенного и мягкого, он брел сквозь толпу, зашнурованный, что ли, совершенно безвредный, и поэтому хотелось его тронуть. Я положил правую руку ему на грудь: темный гул в сердце не смыть водой из шланга. Потом небеса гудели за плоскогрудой стеной, и жар не проходил: чужое, чужое, повторил он, вернее, ты, ненавижу их миф, их скудоумие, двойственность, где... нет, сказал другой, стоит ли, то есть: стоит ли, спросил он, преувеличивать, бояться простых трудностей, простых вещей, женщину, например, задрюченный ее душевной алчностью, прервал ты вяло, ее неумолчным животом, жизнью – нет, бояться не умереть сегодня ли, завтра (в том уголке общего двора, где подростки в неколебимой жаре сидели на корточках, покуривая насвай или анашу, теперь блестели гроздья плевков на выпуклом асфальте) – он поднялся и толкнул ставни, будто его тело само напросилось на прямое и подчеркнутое движение в просторной комнате, полной друзей. Однако он молчал, как если б не поладил с голосом в себе, который мог прозвучать в летнем воздухе всего-навсего очередным куском нетленной заурядности, вовсе не желающей всколыхнуть вас. Монохромная почва была запятнана кое-где садовым блеском, и тебя позвали к телефону, ким сан, крикнула мать, тогда как старший из них рассказывал, – в общем, я остался один, без семьи, без работы, без денег, сохранились продукты в подвале – просыпался, завтракал, опять ложился. Иногда приглашала соседка на пирог и сладкий чай, ребенку ее семь лет, я возвращался домой, ложился спать, вставал с постели, завтракал, тупо смотрел телевизор, тюлевое тряпье тряслось, соседка стучала в дверь: ребрышки фиолетовых пуговиц на ее запястье переливались в балконной дымке сегментом сохлой сороконожки, и духота струилась сквозь засаленные листья в оконный кадык. Они отдыхали, десять-двенадцать уже немолодых людей, в гостиной, где им суждено слишком поздно мудреть и мужать, рассеянно любуясь разнообразием солнечных ростков и полос, которые падали на ковер плашмя. Сухой, зубчатый свет щетинился по багряному плинтусу, вдоль дверной подножки, спускающейся в сад. Мой позвоночник ныл, словно я расположился спиной к ненастью, но сзади бас и бас негромко спорили о Западе – первый цитировал фразы, сцепленные в хрупкое безличное сито, крохи тамошних реплик, которые он перенял, вернее, сцапал у хипповых актеров и студентов, типа: мы едем против ветра, и мы живы, или странный пейзаж, или мадонна санта, или чем скорее конец, тем лучше, или Бахман сгорела, но кто скажет, что это не самоубийство, а второй: природа близка в Европе – в разрывах лимонных и красных домов мельтешат травянистая просинь, море, зелень массивных альп, лесной дух, лакомая пушта в белом Хуторском ожерелье. Фигуры, взвинченные до мирного гула, без пьянки, знакомый вид, и ты вышел туда, вниз, лето пировало вовсю – выбранный наугад фрагмент глиняной провинции, где приятно сидеть среди тоскливых изжелта-малиновых поденок, вертящихся за твоими глазными яблоками. Постоянно кто-то донимает, признался он, двойник, муха, трава и следом трава, не вырисовываясь целиком на дороге и в жесте или квитаясь за шесть минут покоя, которого, казалось, хватит на год. Затем они устроились в его кабинете, снабженные ворсистой неподвижностью стульев. Всюду натыкаюсь на твои волосы (жена, сестра, дочь?), укоряла она, представляешь, на кухне, в спальне и ванной – слава, грех, очес и комки слов, ты их помнишь, угодивших в целительный поток? – зрелость вправе забыть. Городские реки шумели под мостами, запутавшись в собственной текучести, которой никак не удавалось их переварить, – щелястые камни толпились против течения в пенистых могилках, сейчас и присно. Месяц за месяцем. Разрозненные крики, дни, впечатления, комары, клочья и женщины, здесь и там, найденные и прошитые одним мазком, в лучшем случае двумя в будничном равнении. Так он лежал на кровати, вперив пустой взор в потолочный скат, низкий, над ним – клейкое напряжение облепило его ячеистую кожу и наплодило в ней бесприютность, тысячи томлений и фобий. Наконец что-то менялось, множество людей. Был особый шик в том, как он стоял перед лопающейся коркой двустворчатой двери, точнее, царил в помещении, скрестив руки на затылке, – не столько слушал, сколько втягивал в сторонке блеклую беседу приятелей, но внезапно присел на корточки, словно сник, и ты подумал, наверно, пробил час иных чар. Ты рассказывал, длинноволосый пьяница петлял по тротуару в мышиного цвета вельветовых джинсах, ангел Вудстока, брат, крикнул он, ударь меня по голове, но я прошагал мимо, ладно, ладно, так Бог посылает небесных слуг, чтоб испытать нас, и в самой вульгарной обстановке коренится шок. Обрывки льняных и грязных лоскутьев ползут по водопойной полосе, окаймляющей синий дом, который будто выклянчил уединенный и сочный уголок у здешнего края, отыскав последнее пристанище тебе, сорокалетнему трупу. Друзья друга. Безмолвие близких иной раз переходило в тишину жилистых полей и на манер качелей спешило вспять в скучающий по звукам рот, как просфора. Вниз по реке, вот куда, бледный и совсем истощился, сказала она и села ему на колени, жрица, но ее подруги босиком прошли по змеистой пыли, еще не политой из дождевальных установок, по тротуару, блуждающему среди пологих пустырей, – там тянуло тенями тех, кто умер в младенчестве, но подальше робко ладилась протяженность костяных крестьянских строений, вдавленных в астматический и серый чад. Настежь открыты однотонные ворота, и бархатные лучи в проеме поровну делили перекрестные деревья, но оттуда, с улиц, хлынул в ноздри матерчатый хмель брачной спальни: день. Они играли в карты. Небо отражалось в зеркале над умывальником, подделываясь под вылезший из орбиты глаз, какая разница, где лежит предмет, – облака гнездились по центру полированного трюмо, в зеркальной сетке, изображая гобеленный бестиарий. Мятая дама червей под пальцами, лучшие в земле. Такое стоит раз увидеть, как рушится твоя отдельность в мгновение ока, идеал, хваленые годы, страсть: татарское кладбище, где он похоронен, выкопан и заново погружен во тьму, пока под солярной мощью плавились треснутые продольные стекла меж сдвоенной форточкой и твой скелет, даже в холодке нервной постели, – ведь, сказала она, львиную долю дня ты проводишь во сне. Кто? Что-нибудь еще? Морской ветер, одиночество в ничейном порту, однако он бросил десятку треф и черного короля на игральную клеенку, и карты легли наподобие мазарских плит, на которых малярной кистью выведен сумбур букв и цифр. Он опустил голову, читает книгу, стены оклеены пестрой символикой, и с трех сторон обои уставились на мужскую фигуру, обнаженную до верхних брючных пуговиц. Струйка пота пересекла грудную мышцу, не повредив ее, не порезав мускульную мякоть. Между прочим за тобой, вровень с твоим предплечьем, залегла кустистая межа вдоль мечети и махаллинских столбов, четыре сотки, но: лето, в котором отец всех эпизодов анонимен, – это выжигающий хаос, везде, везде, покамест друзья воскресничают вокруг обеденного стола, и борзое солнце по-прежнему плещется по темной жести смуглых лиц, и ты выхватил из толщи вечных гостей, склоненных над жарким, салатом и чаем, понимающее дрожание губ лучшего друга, смотрящего в сторону: взгляд его занят перечислением складок мерцающих и дряблых занавесок, в которых затеряна медленность, с какой ты задернул их, и чувствуешь нехватку времени, истончившегося до резкой моментальности и забытья. Как же умереть, думает он. С потолка свисает ламповый провод. Позже надо разобраться с ними, рой картин, позже, насладиться их неясностью и кружением. Тем лучше. А сейчас вы, двое, отделены друг от друга (тридцать-сорок метров) – он в рубашке навыпуск бродил за каучуковой осыпью и кирпичным сараем; ты стоял на веранде и наблюдал за его прогулкой: повернул голову, словно засек расстояние движением шеи, – человек добрался до развалин старого сада и поплелся обратно, к тебе, за твою спину, где продолжил приятельскую свару вполголоса ни о чем, обо всем, ни о чем. Взять бы камеру и снять, но: зачем? Гость сосал из гранатовой щели сок, и красные зерна посыпались на пол немного отчетливей сна. Ты (он) видишь тонкий лаз в бетонном переплете за дверью в мглистый зал и думаешь, когда же мой черед, почему нет. Мужчина поставил сморщенный гранат на стол возле снимков итальянских портов. Твой двоюродный брат (или кто он?) примостился на краю пружинистой койки. Кое-кто входил в смежное помещение – ступал в коридоре на ковровую дорожку и среди ее пунцовых подпалин, как в реку, погружался по колено в блестящий и сорный сквозняк. Почему нет? Двадцать лет назад он провел вечер в чьей-то летней каморке в компании нескольких юношей, трое были с женами, еще теплые и живые, а в углу уютно шипел расхристанный диск. The story of Во Diddley, Animals: ныне мертвы, и такое чувство, что ты норовил всего лишь покрыть красивую крепость, голос Эрика Бартоно, жующий под иглой названия групп в колдовском ритме. Я боюсь себя, сказал он, и, бывает, не в силах даже сдвинуться с места, мрак или день, в сердце захлебывается крошечный прибой, который никак не денется куда-нибудь за кровать, наружу, на пол – твой бесцветный излишек. Под солнцем капли барабанят из кривого крана в бельевой таз, карты в его руке, туз червей и валет бубен, бритый череп пригородного незнакомца, шагающего по угристому щебню, в переднем окне. Желтой жертвой оса влетела в коридорную светотень и метнулась в женскую половину, где ее мухобойкой хлопнула сразу стоящая на стреме внучка твоей тети по отцу. Внутри пейзажа зреет случай, творимый самим пространством, сказал он, – детство, мальки, которых они ловили с другом в канаве, благословенные семечки пота вкруг полуоткрытых ртов на обожженных лицах, – наводили там шмон, а потом в той же декорации спустя столько-то лет они поймали ее в кинотеатре и ночью отправились к ней, чтоб, задыхаясь в поцелуях, подмять первую самку в ее цветастой спальне, где женщина веской вялостью голых рук показала им истину, хотя через неделю она пригласила их к себе и познакомила с мужем, который сыграл какой-то этюд, и пальцы его порхали по клавишам немецкого пианино, пока они ерзали на диване и обменивались резкими взглядами, задолбанные таинственностью жизни. Сияющая пыль бороздила поперек уличный воздух: вот, каждый раз так, сказал он, скорей бы луна, свежесть, эндимионский простор. Он закрыл глаза, затравленные зрячестью или закатом, в котором возник нечетко и безнаказанно ради него, ради тебя давний вынос тела на инкрустированных носилках под тройным куполом, будто память сама подвернулась под руку; вытянутая выемка на полу превратилась в желчное отверстие, где бесилась бескрылая муха, и вдруг эта длинная дыра сошлась с линией девичьих губ, потакающих словам: хорошо, сегодня, ваша мама, не знаю и так далее – дочь одного наркомана, помогающая твоим женщинам в уборке. Он сдавил и перемолол пяткой, словно тупым буравчиком, в ядовитое крошево сигаретный фильтр, взял стакан и хлебнул простуженный чай. Им уже сорок, зной и смерть. Ладно, сказал он, давай послушаем, включай маг, сперва Пол Роджерс, еще Ночь в белом сатине, еще Вейкман, его Король Артур, выманивающий сюда девушек и пепел прерафаэлитов, – рок и солнце. Что бы мы делали без них? Что, спросил тот, другой, и вы замерли, мурашки по коже, музыка, молчали до потери пульса, впившись лицами в розовеющий небосклон. Кишлачные дома напоминали с холмов коровий ком, плоские, зашуганные заходом солнца или хроническим безлюдьем. Щупальца растущей тени тянулись к сердцу, как в фильме Мурнау. Земная скука застыла, будто бич, и мир лег у вечерних границ междуречья. Когда воцарилась тишина, он прыгнул в бассейн и лишь под водой понял, сейчас увильнуть, спрятаться, сойти, расплющенный по точеному дну, как слизень, раздавленный рифленым каблуком, и ты вынырнул; горсть воды вместо крошащихся костей. Окраинные лачуги жались к низине, вдалеке.

Фергана, 1995 г.
"Ким сан" – кто ты?(узб.)

Шамшад АБДУЛЛАЕВ  |  "Двойной полдень" 


НА САЙТЕ:

ПОЭЗИЯ
ПРОЗА
КРИТИКА
ИЛЛЮСТРАЦИИ
ПЕРЕВОДЫ
НА ИНЫХ ЯЗЫКАХ

АВТОРЫ:

Шамшад АБДУЛЛАЕВ
Сергей АЛИБЕКОВ
Ольга ГРЕБЕННИКОВА
Александр ГУТИН
Хамдам ЗАКИРОВ
Игорь ЗЕНКОВ
Энвер ИЗЕТОВ
Юсуф КАРАЕВ
Даниил КИСЛОВ
Григорий КОЭЛЕТ
Александр КУПРИН
Макс ЛУРЬЕ
Ренат ТАЗИЕВ
Вячеслав УСЕИНОВ
другие >>

БИБЛИОТЕКА ФЕРГАНЫ
ФЕРГАНА.RU
ФЕРГАНА.UZ




SpyLOG

FerLibr

главная  |  на сайте  |  наверх  

© HZ/ DZ, 2000-2002